Он пошел дальше. Убитых было много — и немецких, и русских. Он, не обходя, перешагивал через них короткими ногами и слегка сердился и ворчал на то, что уже не может высказать некоторым из них свои замечания и взгляды, пригрозить палкой.
В одном месте, наиболее крутом, на скате высоты он увидел желтую выпуклость, издали чем-то напоминающую не то беспорядочно нагроможденные короткие и толстые бревна, не то так же беспорядочно сложенные снопы ржаной соломы. Любопытство потянуло узнать, что это такое.
Фон Штейц легко преодолел крутой подъем, остановился и задумался. Задумался не оттого, что перед ним возвышались не какие-то там бревна, а убитые солдаты, задумался оттого, что никак не мог сообразить, как это они оказались друг на друге, будто кто-то уложил их ряд за рядом. Он обошел вокруг убитых, поднялся повыше и попытался вообразить, как все произошло.
«Они, солдаты моей дивизии, — рассуждал фон Штейц, — рвались на самую вершину. Там, — повернулся он к изрытой и обугленной маковке, — там оборонялся батальон, нет, целая бригада русских морских пехотинцев… Позвольте, — вдруг усомнился он в собственном утверждении, — на такой, в сущности, небольшой высоте никак не могла разместиться целая бригада». Фон Штейц поднялся на маковку. И, убедившись, в том, что на таком участке, не более пятисот метров в ширину, мог расположиться лишь полк, он вернулся к месту, где начал свое рассуждение.
— Позвольте, полк, конечно, полк, — вслух рассуждал фон Штейц. — Огонь сверху вниз, плотный… и гранаты летели. Солдаты карабкались, падали и уже мертвыми катились под откос, ряд за рядом… Так и получилась… слоеная гора. Этих наградить бы надо, всем по Железному кресту.
Вдруг он заметил на горе этой, страшной и дикой, двух матросов, которые лежали лицами вниз, с согнутыми руками, будто бы они, эти русские матросы, умирая, пытались схватить тех, кто лежал под ними.
Фон Штейцу не понравились случайно пришедшее сравнение и догадка. Он бочком сделал несколько шагов, все поглядывая и поглядывая на одетых в черные бушлаты матросов, оказался неподалеку от маленького, приземистого орудия, обратил внимание на подбитые танки. Удивился не сожженным танкам, а маленькой, неказистой пушчонке: как это могло произойти, что из такой («и орудием-то нельзя назвать»)… из такой (наконец он вспомнил калибр орудия) сорокапятки продырявили три танка. Он подошел и орудию, посмотрел на прицел:
— Не пойму, из такой пушчонки?!
Он подал знак, чтобы подъехал к нему вездеход.
— Штауфель, можем ли мы прицепить это орудие?
Адъютант наклонился, уперся носом в лафет. Покрутил своей маленькой головкой, придерживая фуражку, чтобы она не свалилась, разогнулся где-то там, по фон Штейцу — в поднебесье, буркнул:
— Не можем, господин полковник…
— Почему?
— Жесткого крепления не имеем.
Фон Штейц, бросив в кузов палку, рванул дверцу и, подтянувшись на руках, опустился на кожаное сиденье.
— Прямо! — крикнул он и еще раз взглянул на одиноко стоявшую пушчонку с длинным тонким стволом, нацеленным в танк.
То, что Петя Мальцев попал в плен, и то, что его вторые сутки держат со связанными руками в автофургоне, и то, что охраняет его толстяк, которого он мог бы запросто уничтожить гранатой, — все это не так обижало и оскорбляло, не так мучило и злило. Жестоко терзала мысль, что случилось это именно в первом бою и именно тогда, когда при нем были две гранаты и трофейный автомат, и он попался, как глупый цыпленок, забредший в лисью нору…
Там, в той — будь она проклята! — лощине, на него навалились сразу трое: рыжий толстяк, которому он грозился разбить голову, офицер в очках, с птичьим носом и с виду чахоточный, плюгавенький человечек, на которого дунь — рассыплется. Он увидел их потом, когда они подняли его на ноги. А когда лежал, трепыхался под тяжестью, видел только сапоги и все силился дотянуться до гранатной сумки, чтобы взорвать и себя, и их, насевших на него. Но они довольно быстро и ловко скрутили ему руки. И когда подняли, поставили на ноги, увидел гранату, которую при падении уронил. Она лежала в трех метрах. Петя прыгнул и начал топтать ее ногами в надежде, что она взорвется. Оказалось, немцы вынули запал и поэтому довольно спокойно смотрели на Петину отчаянность и даже улыбались, показывая на него автоматами, как на диковинку…
Фургон покачивался. За перегородкой, в шоферской кабине, кто-то пиликал на губной гармошке, и мотив мелодии был очень знакомым. Петя наконец понял, что пиликают «Катюшу», и злость еще сильнее хлестнула по сердцу: «Вот, гады, нашу песню украли!»
Поскольку у него были связаны и ноги, он подкатился к перегородке, встал на колени и со всего маха шибанул плечом в переборку раз, другой, третий:
— Вот вам «Катюша», собаки! Вот, вот! Полундра!
Фургон остановился. Петя, конечно, не знал, что остановилась машина не потому, что кто-то испугался, что он, Мальцев, может расшибить вдребезги переборку (она была достаточно прочна), машина прибыла к месту назначения.