Необъятны таежные суземы. Совсем потерялось в них зимовье, маленькое оконце которого вспыхнуло последним отблеском…
А утром они потащили свою поклажу дальше, в Полумглу. Кровь, проступившая сквозь мешковину, приморозилась. Дорога была трудная: сани глубоко увязали в снегу.
Выбившись из сил, они останавливались, передыхали. На каком-то из привалов Феония сказала Гансу:
– Ягерь ты… сам знаешь какой. И мужик тоже… супротив наших мужиков. Но ты не бойся, я никому не скажу.
– Я, я! – соглашался немец, не совсем понимая, о чем говорит Феония. Впрочем, и она себя не очень понимала. Волновалась. Искала себе оправдание.
– А с другой стороны, – вслух рассуждала Феония, – все мужики на фронте, а кто и не живой… так что это я с тебя, вроде как с Германии, подать беру… за причиненное зло.
– Я, я! – продолжал кивать головой немец.
И снова они тронулись в путь…
Под вечер Феония сдавала мешки с мясом конвойному завхозу. При этом, как на празднике, присутствовали Анохин и Чумаченко. Повеселевший Мыскин радовался:
– Теперь бы крупы поболе. И мы бы вышку осилили в момент!
Феония отложила в сторону кусок медвежьего жира:
– Это оставь.
– Зачем тебе так много?
– Не мне, чудила! Жир бабке Лукерье нужон.
– Для чего?
– Она леки делает. Лекарствия. Как без медвежьего сала?
Чумаченко засмотрелся на Феонию, покрутил свой ус. После таежного похода она так и светилась свежей бабьей красотой. Старшина склонился к ней, приобнял:
– Ну, спасибочко тебе, Феония… Эх!
Она остановила старшину крепкой рукой:
– «Спасибочко» домой не понесешь. Вы бы мне лучше маленьку просьбицу справили.
– Какую же? – покручивая ус и откинув голову, красовался Чумаченко.
– Отдайте мне этого Ганса на постой.
Старшина нахмурился, посмотрел на Анохина, пояснил:
– Есть положение: пленный должон жить в казарме… ну, то есть, в овине.
– Положение бывает у бабы. Про мужиков в положении досе не слыхала, – Феония была из тех баб, которым на язык лучше не попадать. Осердясь на Чумаченко, она повернулась к Анохину: – Немец ухватистый до всякой работы. А у меня изба валится, крыша худится и поветь в наклон пошла, как все равно пьяная…
– Ничего, перетерпишь! – усмехнулся Чумаченко.
– У меня этих «ничего» без вас полна изба.
– Ты что, не понимаешь военный язык? Казарменное положение!
– Казарму я ему сама исделаю! В пять утра буду подъем устраивать!!
Анохин не вмешивался в перепалку Феонии и Чумаченко. Раздумывал. Молчал.
– Вдовая я! А в хозяйстве, что ни говори, мужеска рука требуется, – все тот же козырь кинула Феония. – А я бы вам за понимание моей вдовьей доли мешочек ячневой крупы к мясу подкинула… для работ.
Решившись, Анохин сказал:
– Ну что ж… Ну ладно…В порядке поощрения за помощь. Но смотрите, Феония! Работу свою на стройке он, это… обязан, как и прежде…
– Не сумлевайтесь, товарищ командер! В стахановцы выведу!
Она торопливо отправилась с каптерки, унося мешок с кусками мяса и жира. На пороге обернулась:
– От спасибочки! Я вам еще и пяток курей на общий котел дам!
– За такие вольности… – мрачно произнес Чумаченко, когда Феония исчезла, – …вам, может, по вашему званию Героя, сойдет, а мне… я ведь десять лет беспорочно, а мне достанется по полному реестру…
– Не беспокойся! – обрезал его Анохин. – Мой совет, мой и ответ!
Глава четырнадцатая
Вышка уже крепко приподнялась над заснеженной деревней.
Немцы были сыты, повеселели, приободрились. И Бульбах вышагивал по стройплощадке горделиво, будто это он лично накормил всех медвежатиной. Вот только поднимать тяжелые бревна на третью клеть вышки становилось все труднее. Тянут-потянут, передохнут, и опять тянут…
– Стой! Стой! – закричал вдруг Африкан. – Веревка, вишь, залохматилась, лопнуть может… Да стой, кому говорю! Ну, немые и есть немые, раскоси вашу доску поперек!
– Нушен текник! Дер Верледкран! Таллен! Полиспаст! – вдобавок к словам полковник руками показывал, какая нужна техника.
– Во! Уже по-нашему заговорил: кран, тали, полиспаст, – обрадовался Африкан и обнял Бульбаха за талию. – Ты, дорогой немец, главное – не печалуйся, береги сердце. Что надо – поднимем, что надо – закрепим, что надо – прибьем! Подумаешь: вышка! Не таки штуки ладили. Вон в Березне церкву построили. Кирху, понимаешь? Ферапонт-мастер да я. И еще трое пригодных ремеслу… Так вот, веришь-нет, без единого гвоздя. Кирха. Вся из дерева. И без единого гвоздя! Нихт нагель! Да я тебе, господин фон барон, весной ее покажу. Найдешь хоть один гвоздь – ведро браги выставлю, а нет – ты ведро самогона… Ферштейн?
– Нихт ферштейн! О! Лидерлих карактер!.. – рассыпал он пригоршни непонятных слов.
Если бы был переводчик, он бы и Африкану и Анохину перевел пламенную речь Бульбаха. По-немецки она звучала бы примерно так:
– О, русская безалаберность! О! Русская дикость! Это будет самая плохая работа, которую я когда-либо выполнял. Я – инженер-полковник! Я построил в Европе, и не только в Европе, на всех континентах мира десятки красивейших сооружений. А за это «изделие» мне будет стыдно до конца моих дней. И если меня расстреляют или повесят, я хоть буду знать, за что!