Потом сестрички привели загипсованных «пистолетов» с раздробленными ключицами и «груднят», руки которых были наглухо перебинтованы. Привезли «гиревиков» на кроватях, приспособленных для вытяжки ног.
Раненые тихо переговаривались. Покашливали. Ждали…
Застрекотал проекционный аппарат, и на экране высветилась надпись «17 июля 1944 года. Москва». А потом появились гитлеровцы. Они во всю ширь заполонили главную московскую улицу. Шеренга за шеренгой. И не видно ни начала, ни конца колонне. Она начиналась где-то в прилегающих к Кремлю улицах и исчезала далеко за Белорусским вокзалом. Их тысячи и тысячи, генералов и офицеров, унтеров и рядовых. Одежка драная, мятая, лица изможденные: попали в плен после тяжелых боев. Высшие чины старались соблюсти чувство собственного достоинства, держались ровно, глядели прямо перед собой. Рядовые и унтеры не скрывали своего любопытства, разглядывали дома и людей. Как-никак, это Москва, к которой они так давно стремились.
В зале наступила полная тишина. Все смолкли. Даже не кашляли. Эти зрители знали, что такое гитлеровцы. Но в таком количестве… пленные… в Москве… Небывалое зрелище!
А на экране гитлеровцы тяжело шаркали сапогами по асфальту. Позвякивали котелки и жестяные банки, подвешенные к поясам. Мелодия плена…
Конвоиры с насупленными крестьянскими лицами весьма грозно держали винтовки со штыками наперевес. В этом было нечто театральное, потому что ясно: никто из пленных никуда не убежит.
На тротуарах стояли молчаливые москвичи. Одеты легко: лето, жара. На узких балконах тоже тесно. И из множества распахнутых окон разглядывали пленных. Большинство еще никогда не видели фашистских вояк вблизи. Веселья и праздничности среди москвичей не было. Лишь мрачноватое любопытство, смешанное у кого с торжеством, а у кого и с жалостью.
Лента закончилась, вспыхнул свет. Раненые зашумели:
– Не порть радость, Бидоныч!
– Обедом не покормим!
– Покажи еще раз!
– Чего на них по второму разу глядеть-то? – развел руками хозяин передвижки. – Щас я вам новое кино покажу. «В шесть часов вечера после войны». Ладынина, Самойлов, Любезнов! Во!
– Ну даешь, Бидоныч! «В шесть часов после…» Еще война не кончилась!
– Не! Давай еще раз про пленных фрицев. Именины сердца!..
– Ага! Повтори про немцев! А Ладынину опосля!
Механик вновь начал заправлять ленту.
Анохин, опираясь на костыли и опасливо приподнимая перебинтованную ногу, чтобы ни за что не зацепить, не удариться, встал:
– Нашли, что по второму разу смотреть! – пробормотал он и вышел из зала.
– Свет! – прошипели ему вслед. – Дверь закрой!
Дверь закрылась, и на экране вновь возникли шеренги бредущих пленных немцев, заполнившие всю ширину московской улицы Горького. Опять вглядывались раненые в чужие лица. И ничего такого в этих вояках не находили. А как они напугали в сорок первом! Получили по соплям – враз полиняли…
В коридоре, в выгородке из парт – госпиталь размещался в бывшей школе – что-то записывала в журнал медсестра. Симпатичная. Строгая. С химическими завитушками каштановых волос.
Анохин присел за парту. Сидел молча, наблюдал. И медсестра изредка поглядывала на него. Герой, а лицо совсем мальчишеское. Война еще не совсем изменила его. Оно выдавало и мягкость, и жесткость, и упрямство, и еще многое из того, что испытал человек, проведший два года на фронте, перенесший уже два ранения и и из-за третьего несколько месяцев провалявшийся в госпиталях.
– Ты чего, Емельян Прокофьич? Болит? – спросила уставшая медсестра с профессиональной участливостью.
Рядом с медсестрой поблескивал на электроплитке блестящий бикс. Глухо постукивали в нем кипятящиеся хирургические инструменты. Часть инструментов лежала на расстеленной простынке: орудия «костоломов». Пилы, щипцы, молотки, зубила… Прямо дровосеки тут хозяйничали или слесари.
– А хочешь, Любочка, я за тебя малость попишу. У меня хороший почерк.
– А больше писать нечего. Спасибо.
Анохин помолчал немного, вновь поглядел на Любочку:
– А может, нагрузишь мензурочку? – спросил он без всякой надежды.
– Ты и так за эти месяцы намензурился – не выдохнешь, – строго сказала Любочка, но, поглядев на лицо Анохина, молча открыла шкафчик ключиком, достала оттуда склянку, налила. Анохин залпом выпил и тут же протянул руку за новой порцией.
Но Любочка сделала жест: «Нет».
Емельян поставил мензурку на поднос и продолжал сидеть, рассматривая потолок, коридор, парты. Заметил неподалеку сваленные в кучу костыли, палки.
– А можно, я костыли на палку поменяю?
– С разрешения Потамошнева.
– Так он разрешил. Давно. Я сам боялся без костылей, – соврал Анохин.
Любочка неопределенно пожала плечами, что Анохин истолковал как «не возражаю». Выбрал для себя палку по руке и, оставив костыли, прошелся по коридору, стараясь не хромать. Было очень больно, нога все еще оставалась деревянной.
– Молодец, – похвалила Любочка. – А ты чего кино не смотришь?
– Что там смотреть! Пленных немцев?.. Я на них на фронте насмотрелся – выше крыши. Век бы их не видал! – и он сплюнул на ладонь, будто табачинка в рот попала.
– Это тех показывают, что летом по Москве гнали?
– Но! Их самых!