— Меню обеда во время коронационных торжеств при восшествии на престол Николая II, — несколько небрежно ответил Игнатьев.
Он не желал отвлекаться, чувствовал себя писателем, за чтением горел, волновался, хвастался, ловил малейший намек на одобрение. Пожалуй, он несколько наивен. Но подавляет богатством виденного и пережитого, знает, что никто с ним, чудом уцелевшим, сравниться не в состоянии. Он одутловат, тяжело волочит ноги, но не поддается, живет, работает, и мой визит — комсомольца — для него как свежий воздух».
Я переписал сюда с того листка, видя в этом работу, к которой оказался предназначенным.
Редактор «Футбола — Хоккея» в глазах некоторых людей — лицо официальное, у которого нелишне взять интервью. Когда это случилось впервые, я был многоречив, каламбурил, полагая, что репортер отберет, что нужнее. Получив газету с интервью, я тут же, чтобы не дай бог кто-нибудь в редакции не прочитал, мелко изорвал ее и бросил в урну. Такого стыда я давно не переживал. Репортер сработал по принципу «наоборот»: все серьезное опустил, а шуточки оставил. В другой раз, наученный горьким опытом, я решительно заявил: «Буду сам диктовать на магнитофон и вопросы и ответы». Снова пришел конверт с газетой. Наверное, я чуресчур заформулировал свои ответы с перепугу, их «оживили», и снова я себя не узнал: что-то хлестаковс- кое выпирало. После того давать интервью я зарекся.
Никакой я не враг этого жанра. Мы в журнале публиковали множество бесед с футболистами, потом издали книгу, состоящую из них, и я был ее редактором-составителем. Мастерами интервью зарекомендовали себя Валерий Винокуров, Олег Кучеренко, киевлянин Михаил Михайлов, тбилисец Гарун Акопов. И сейчас с удовольствием читаю интервью, проведенные Юлием Сегеневичем, Александром Вайнштейном, Леонидом Трахтенбергом. Хотя, по правде говоря, хотелось бы из бесед узнавать не одни мнения спрашиваемого о разных вещах, но и за чтением составлять мнение о нем самом. Это встречается редко.
Разговор про интервью возник по тому поводу, что редакции я премного обязан встречами. То, о чем мне удавалось писать, рождалось не в блокноте, не в кассете магнитофона, а в вольных разговорах. Точность фраз не имела значения, если оставалась в памяти внешность собеседника, манера разговора, его взгляды, вкусы, симпатии.
Когда на экране телевизора появляется Евгений Евтушенко, читающий стихи или выступающий с речью, я вижу резкие морщины вдоль щек, прикидываю, сколько ему за пятьдесят, и все равно он передо мной тот же, что и в его пятнадцать лет, когда мы познакомились. Перемены в лице кажутся грубой ретушью. Пятнадцатилетним он производил впечатление поэта, который непременно напишет все то, что потом написал. И внешне он определился — рано вымахавший, крепкой кости, худющий по-взрослому, без угловатости и застенчивости. Узкое, острое лицо, туго обтянутое, он подставлял, высовывал, не отводил в сторону, не берег.
А началось с того, что юнец этот, в белой рубашонке и мятых бедных брючках, в сорок девятом толкнулся в двери редакции «Советского спорта», ютившейся на площади Дзержинского, в доме, на месте которого ныне пустующий сквер. Толкнулся со стихами. Для него, выросшего на 4-й Мещанской, адрес редакции был самым прямым: в мяч поигрывал, Синявским заслушивался, на «Динамо» без билета протыривался, «Советский спорт» почитывал.
Попал он на Николая Тарасова, заведующего отделом и поэта, с первого чтения угадавшего дарование Евтушенко. Стихи те были напечатаны в газете с благословения и с поправками Тарасова.
Так Женя оказался в нашей компании. Мы были вдвое его старше, а он всем своим поведением давал понять, что согласен только на равноправие, без снисхождения: в спорах, в шутках, розыгрышах, в пинг-понге, в преферансе. У Владимира Барласа и у меня были приличные по тем временам библиотеки, Женя брал книгу за книгой, чаще всего те стихи, которые тогда достать было нелегко,— Цветаеву, Пастернака, Гумилева, Ахматову, Северянина, Хлебникова, Бальмонта, Б. Корнилова. Возвращал аккуратно. И в каждое следующее посещение читал помногу новые свои стихи, требовательно спрашивал: «Что? Как?»
По-мальчишески добросовестно он рассказывал, чем был занят после предыдущей встречи, и выходило, что на сочинение стихов времени не должно было оставаться. Ему нравилось, что мы удивлялись.
И был еще в нашем общении футбол. Женя — болельщик того призыва, который нахлынул зимой сорок пятого, когда «Динамо» побывало в Англии. Причину его выбора мы сочли уважительной. И я тогда приникал к черному мятому картонному репродуктору, тому самому, из которого моя мать всю войну слушала сводки Информбюро. Не дай бог пропустить хоть словечко Синявского. «Челси», «Арсенал», Томми Лаутон, Мэттьюз, Бобров, Карцев, Хомич, Бесков — от всего этого с ума можно было сойти.
Но «Динамо» оставалось «Динамо», а «Спартак» «Спартаком». Жене влетало: трое-четверо на одного. Он «фехтовал» храбро, а если загоняли в угол, выскальзывал с помощью безотказного приема.