Если вспомнить флегматичный облик Гончарова на его портретах, есть большой соблазн предположить, что в лениво лежащем на диване Обломове он изобразил себя или по крайней мере свое скрытое тяготение именно к этому образу жизни. Это подозрение укрепляют и рассказы о детских годах Гончарова, совершенно чуждого шалостям и сосредоточенного на чтении, и удивительная для того времени невключенность будущего писателя в кружковую студенческую жизнь в Московском университете. В то время как студенты разводят небывалую общественную активность, высылаются за участие в политических сообществах, а после описывают эти годы как бурное время возможностей, Гончаров просто учится. И уж тем более легко увидеть в нем скрытого Обломова, читая его собственные воспоминания о кругосветном путешествии, когда в ответ на предложение капитана корабля полюбоваться штормом в свете молний Гончаров с типичной для интроверта погруженностью в себя заметил: «Беспорядок» – и удалился в каюту. Однако все-таки сразу после университета он пошел служить, параллельно работал над романами, совершил кругосветное путешествие и уж явно не был склонен засиживаться на одном месте. А в частной переписке Гончаров и вовсе предстает полным иронии человеком, способным в ничем не выдающемся моменте увидеть забавный сюжет и легко и непринужденно поведать о нем адресату. В этом отношении письма Гончарова, возможно, лучшее написанное им произведение. При этом ирония Гончарова была направлена в первую очередь на себя самого – в «Обломове» он изобразил себя в качестве приятеля Андрея Штольца, литератора «с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами». И это изображение, судя по свидетельствам, вполне соответствовало действительности. Петр Боборыкин, делясь своими впечатлениями от встречи с Гончаровым, говорил, что тот, на удивление, совсем не выглядел писателем – скорее самым обыкновенным чиновником, и только формулировки его были ясны и точны, что выдавало в нем человека, профессионально имеющего дело со словом. Для современников, незнакомых с писателем настолько, чтобы получать от него письма с ироничными заметками, Гончаров был, несомненно, абсолютно закрытым человеком. Ситуация же, когда за бесстрастным обликом скрывается бурная внутренняя жизнь, о которой внешний наблюдатель может только догадываться, и правда напоминает состояние сна, в том числе сна Обломова.
Часть первая
I
В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.
Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.
Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.
Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.
Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.