Саймон собрал волю в кулак, заключил в него все, что помнил. В нем уместилось все его восхищение человеческим голосом: неизреченная красота «Четырех последних песен» Штрауса в исполнении Джесси Норман, богатство и мощь, бьющие из слов Шекспира со сцены, низкая колоратура стихов Мандельштама, когда их читают на русском, треск голоса Бернарда Шоу, напоминающий людям об их долге. В голове Саймона зазвучали заклинания африканских племен, в танце и песне призывающих дождь, голоса вождей американских индейцев, поющих о своей бескрайней родине. Саймон вспомнил, как Билли Холидей брала высокую ноту, сладкую как сахар, вспомнил, как сладостно слышать бормотание детеныша — его собственного детеныша? И еще, и еще, и еще — ласковые слова возлюбленной, дыхание, ласкающее ухо, Сарины вздохи, крики и призывные слова, ее просьбы «трахни меня»… «трахни меня»… «трахни меня»! Что, все это в прошлом? Этого больше нет? И никогда не было?
Бывший художник изгнал из глаз перспективу и обозрел свисающую с потолка фигуру обезьяны, нашел взглядом ложбинку, перевал между задницей и мошонкой, затем встал на задние лапы и побарабанил по креслу Гребе. Буснер был ошеломлен — сотни тысяч шерстинок на теле Саймона все до единой стояли дыбом, шерсть торчала из-под воротника взятого взаймы пиджака, а на голове красовался ирокез, достойный самого заправского панка.
И тут Саймон издал ужасающую вокализацию, какой еще никогда не доводилось слышать его сожестикулятникам, настоящий рев разъяренного дикого человека, но при этом наполненный чудовищным смыслом, совершенно шимпанзеческим, не услышать который было невозможно.
— «Эй ты, вонючая макака-говноед»! — заорал художник. — «Я тебя сейчас на части порву, проделаю в твоей сраной башке вторую задницу»!
В следующий миг, точно рассчитав, куда качнется философский шерстяной маятник, Саймон подпрыгнул, схватил Гребе за яйца и сорвал его с люстры.
Выдающийся оксфордский профессор с треском рухнул на пол, по пути смахнув со столика драгоценный графин с драгоценным говном и разлив тошнотворное содержимое по ковру, который немедленно приобрел характерный коричневый цвет. Не давая Гребе времени оправиться, Саймон начал охаживать специалиста по психосемиотике и человеческой жестикуляции совершенно нечеловеческими, то есть весьма шимпанзеческими ударами, нанося их не кулаками, а раскрытой ладонью, когтями. Грохот взбучки эхом разносился по зданию колледжа…
Никаких попыток сопротивления не последовало, не прошло и пяти секунд, как бледная задница Гребе взмыла в воздух, а его еще более бледная морда зарылась в залитый дерьмом ковер. Философ отчаянно замахал лапами:
— «Иииииик!» «Аааааарррррггггххх!» Пожалуйста, пожалуйста, мистер Дайкс, сэр! Я без ума от вашего высокохудожественного взгляда на мир! Я преклоняюсь перед вашей «хуууууувввррааааа» задницей! Она лучезарнее полуценного солнца, в ее лучах я читаю свои книги! Я признаю ваше превосходство ныне и присно и «хуууу» во веки веков!
Саймон, конечно, тотчас прекратил избиение и ласково погладил Гребе, как теперь и полагалось ему как старшему в иерархии. Тем не менее, правду показать, он все же был бы не прочь проделать то, о чем вокализировал, — только почему-то забыл, что и где собирался проделывать.
Немного позднее, когда именитый психиатр и его пациент уже четверенькали по крытому оксфордскому рынку, Буснер не смог отказать себе в удовольствии выразить искреннее восхищение мужеством своего подопечного, неожиданно громко заухав.
— Покажите мне, Саймон, — щелкнул пальцами Буснер, пока тот прикуривал очередную бактрианину, — вам понравился сам процесс установления иерархических отношений «хууууу»? Я знаю, вы не настолько бесчувственны, чтобы остаться совершенно равнодушным.
Саймон краем глаза посмотрел на диссидентствующего специалиста по нейролептикам, окутанного никотиновым дымом, и показал, размахивая одноразовой зажигалкой за четверть фунта:
— Я объясню вам, доктор Буснер, что меня беспокоит, и уже довольно давно. Если, как показывал Гребе — и как подтверждают мои органы чувств, — мы действительно живем в мире, где визуальная жестикуляция первична, а аудиторная вторична, то разве телевидение не должны были изобрести раньше радио «хууууу»?
— Вы правы, — ответил Буснер, удивленно подняв брови, — так и есть. Насколько я помню, до Второй мировой войны никакого радио не было. Его изобрел шимпанзе по имени Логи Берд,[150] ну, вы знаете, он, кажется, шотландец.
— И как же он изобрел радио «хууууу»?
— Случайно, совершенно случайно. Как-то раз он причетверенькал к себе в лабораторию и застал своего научного ассистента за смотрением телевизора, который, как оказалось, тот прятал в шкафу. Берд просто захлопнул дверцу шкафа — вот и вся гениальность. Не поползти ли нам, мы опаздываем «хууууу»?
Глава 18