Его суждение о смерти можно извлечь из весьма небольшого отрывка античной полноты и простоты, который, вероятно, должен был стать частью вступления к трактату, так и оставшемуся неоконченным, о Человеческом Теле.
Этот человек, который вскрыл десять трупов, чтобы проследить за прохождением каких‑то вен, думает: строение нашего тела представляет собой такое чудо, что душа, несмотря на свою божественность, расстается лишь с большими муками с этим телом, в котором она жила; и мне кажется, — говорит Леонардо, — что ее слезы, и скорбь не лишены основания… 10.
Не будем углублять природу того сомнения, полного определенного смысла, которое заключается в этих словах. Достаточно видеть эту огромную тень, которую бросает сюда некая зарождающаяся мысль: смерть, рассматриваемая как бедствие для души, смерть тела — как уничтожение этой божественной вещи! Смерть, поражающая душу до слез, в самом дорогом для него деле, вследствие разрушения той архитектуры, которую она себе создала для жилья!
Я не хочу из этих звучных слов вывести некую леонардовскую метафизику; но я готов идти на довольно легкое сопоставление, поскольку оно само собой зарождается в наших мыслях. Для такого любителя организмов тело не является презренной ветошью; в этом теле слишком много свойств, оно разрешает слишком много проблем, оно обладает слишком многими функциями, чтобы не соответствовать каким-то трансцендентным требованиям, достаточно могущественным, чтобы его создать, но не настолько сильным, чтобы обойтись без его сложности. Оно является творением и инструментом кого‑то, кто в нем нуждается, кто неохотно его отбрасывает и кто оплакивает его, как оплакивают власть… Та- ково ощущение Леонардо 11.
12*
Его философия вполне натуралистична, очень недружелюбна к спиритуализму, очень склонна к буквальному физико-механическому толкованию. Что же касается души, то здесь она совпадает с философией католической церкви. Католическая церковь — поскольку она по крайней мере связана с учением Фомы Аквинского — не оставляет душе, отделенной от тела, сколько‑нибудь завидного существования. Нет ничего более жалкого, чем эта душа, потерявшая тело. Ей остается только одно существование: это — логический минимум, некая потаенная жизнь, в которой она совершенно непостижима для нас и, несомненно, для себя самой. Она совлекала с себя все: силу, желания, может быть — познание. Я не уверен даже, может ли вспоминать она хотя бы о том, что она была, во времени и где‑то, формой и действием своего тела. У нее осталась лишь честь своей независимости… Такое пустое и нелепое положение является, к счастью, только преходящим, — если это слово, вне времени, имеет какой‑нибудь смысл: разум требует, а догма обязывает, чтобы плоть была восстановлена. Конечно, свойства этой высшей плоти должны значительно отличаться от тех, которыми наша плоть обладала. Здесь, думается мне, следует допустить нечто совсем другое, нежели простое осуществление невероятного. Впрочем, бесполезно забираться в дебри физики, мечтать о некоем могущественном теле, чья масса оказалась бы в ином взаимоотношении с универсальным притяжением, нежели наша, причем эта изменчивая масса была бы в такой связи со скоростью света, чтобы предначертанное ей проворство превращений могло реализоваться… Как бы то ни было, обнаженная душа должна, согласно теологии, вновь найти в некоем теле некую функциональную жизнь, а благодаря этому новому телу — и особый вид материи, которая позволила бы ей действовать и наполнила бы непреходящими ценностями ее пустые умственные категории.
Догма, признающая за телесной организацией такую едва ли второстепенную значимость; заметно принижающая душу; запрещающая нам и даже избавляющая нас от смешного желания эту душу себе представить; доходящая до того, что обязывает ее перевоплотиться, дабы иметь возможность участвовать в полноте извечной жизни, — такая догма, столь отчетливо противоположная чистейшему спиритуализму, — отделяет самым чувствительным образом католическую церковь от всех других христианских верований. Мне кажется, что на протяжении двух-трех веков нет другого такого вопросa, мимо которого религиозная литература проходила бы с большей легкостью. Апологеты, проповедники об этом не говорят… Причина этого полузамалчивания мне непонятна.
Я так далеко забрел в Леонардо, что совсем не знаю, как вернуться к самому себе… пусть так! Любой путь приведет меня сюда: в этом состоит определение «самого себя». Оно не может затеряться, — оно лишь напрасно теряет время…
Примечания
1* Это был мой первый «заказ» 1.
2* Я всегда различаю две эти функции.
Если бы я занимался лишь тем, что меня увлекает, я писал бы лишь для того, чтобы нечто искать или нечто удерживать.
Слово, если оно не записано, находит прежде, чем начинает искать 2.
3* Признаться, я не понимал интереса бесконечных деталей, заставляющих эрудита рыться в библиотеках.
Какой, думал я, смысл в том, что не повторяется?