Так же беспомощен он был, по-видимому, и в своей семейной жизни. Свою драму он в значительной мере создал сам. Трогательно его отношение к жене, проникнутое духом кротости, любви, смирения. Но вдруг и здесь — как часто в других делах и мыслях Толстого, — неожиданно проскальзывает нечто совсем иное, нечто страшное, почти жестокое. Уйдя из Ясной Поляны, он пишет Александре Львовне о ее матери: «Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Сережи. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этим подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мною, как вздумается, вечным контролем,
При их жизни в стеклянном доме, он никак не мог рассчитывать, что его письмо не станет известным миру. Написал ли он сгоряча это ужасное свидетельство о женщине, с которой прожил 48 лет? Или, может быть, прорвался в нем, подтолкнул его руку тот демон, который всю жизнь мучил Толстого?
Национальных антипатий у него не было. В этом он сходится с Пушкиным, с Тургеневым, с Герценом, со всей той частью большой русской литературы, которая о «всечеловечности» распространялась неохотно. На старости лет он замечал, что старается особенно мягко и лестно говорить с русскими инородцами и писать о них, чтобы искупить грехи молодости, — впрочем, совершенно незначительные.
«Классовые» симпатии и антипатии у него были. Он кровной любовью Любил высшую «настоящую» аристократию, к которой принадлежал по рождению «на все сто процентов» (мать княгиня Волконская, бабки княгиня Горчакова и княгиня Трубецкая, прабабка княгиня Щетинина и т. д.). Еще больше — и кровной, и рассудочной любовью — он любил мужиков. Не любил Толстой средние классы — среднее дворянство, чиновников, купцов, в особенности Купцов либеральных. Нерасположение шестнадцатилетнего Николеньки Иртенева к людям, плохо говорящим по-французски, кажется, осталось у Льва Николаевича до конца его дней.
В «Воскресений» извозчик-философ говорит Нехлюдову: «Купцы все к рукам прибрали. У них не откупишь, сами работают. У нас француз владеет, у прежнего барина купил... Дюфар — француз, может, слыхали. Он в большом театре на ахтерах парики делает, дело хорошее, ну и нажился. У нашей барышни купил все имение. Теперь он нами владеет... Как хочет, так и ездит на нас. Спасибо, сам человек хороший. Только жена у него, из русских, такая-то собака, что не приведи Бог. Грабит народ. Беда...»
Разумеется, в том, что человек, нажившийся на актерских париках, мог прибрать к рукам мужиков, для Толстого, «гак солнце в малой капле воды», отражалось все приводившее его в ярость в пору «Воскресения». Но и здесь Лев Николаевич немедленно постарался «перенести ударение с национального на социальное»: француз Дюфар, спасибо, хороший человек, настоящая собака жена его — «из русских». Это заботливое упоминание, вероятно, тоже должно отнести к «вытравлению в себе патриотического предрассудка».
Наконец, были у него антипатии профессиональные. Общеизвестна и понятна его нелюбовь к «судейским». Менее понятно то, что из судейских он особенно ненавидел адвокатов. Адвокаты Толстого всегда хуже, чем судьи, хуже даже, чем прокуроры, — казалось бы, почему? Министр Каренин, тоже, как известно, далеко не любимчик, много привлекательнее, чем адвокат, к которому он обращается по своему бракоразводному делу. Из четырех сенаторов, рассматривающих кассационную жалобу Масловой, хоть два — Сковородников и Бе (Бог знает что, Ге, Фе, Де, tout