После некоторого молчания, Гортензия сказала с затаенной меланхолией в голосе:
— Я только все еще не придумаю ему конца.
Она его больше не любила; быть может, она даже и никогда его не любила. Преображенный разлукой и тем "мягким блеском", который несчастие придавало Абенсеражу, он издали казался ей предназначенным ей самой судьбой человеком. Она нашла красивым связать свою жизнь с тем, кого все покидало, успех и поддержка. Но когда она вернулась домой, каким безжалостным светом осветилось все это, какой ужас овладел ею, когда она увидела, до какой степени она ошиблась.
Первое посещение Одиберты сразу неприятно поразило, ее новой манерой обращения с нею, чересчур свободной, чересчур фамильярной, и теми сообщническими взглядами, с которыми она предупреждала ее шопотом:
— Он зайдет за мной… тс… тс!.. Не говорите никому!
Она нашла, что это чересчур быстро и смело, особенно намерение ввести этого молодого человека в дом ее родителей. Но крестьянка хотела ускорить дело, и Гортензия сейчас же сознала свою ошибку, при виде этого актера, откидывавшего назад свои волосы вдохновенным и резким движением и передвигавшего свою провансальскую широкополую шляпу на своей характерной голове; он был попрежнему красив, но чересчур озабочен тем, чтобы казаться таковым.
Вместо того, чтобы быть немного поскромнее, заслужить великодушный порыв, с каким относились к нему, он принимал победно-фатовской вид, и, не говоря ни слова, — ибо он и не нашел бы что сказать, — он обошелся с изысканной парижанкой, как обошелся бы в подобном случае с дочерью Комбеттов: схватил ее за талию жестом солдата-трубадура и захотел привлечь ее к себе. Она высвободилась с нервным порывом отвращения, так что он преглупо опешил, а Одиберта поспешно вмешалась и сильно разбранила брата. Это еще что за манеры? В Париже, что ли, он им выучился у своих герцогинь Сен-Жерменского квартала?
— Подожди хоть, пока она станет твоей женой!
И, обращаясь к Гортензии:
— Он так любит вас… Он горит весь страстью, бедняга!
С этой минуты, всякий раз, когда Вальмажур приходил за сестрой, он обязательно принимал мрачный и роковой вид страдающего любовника. Это могло бы еще тронуть молодую девушку, но бедный малый был положительно чересчур уж ничтожен. Он только и умел, что приглаживать свою фетровую шляпу, рассказывая про свои успехи у аристократических дам или актерские интриги. Раз он говорил ей битый час о грубости красавца Майоля, который не дал себе труда сказать ему любезное слово после какого-то концерта; и он только и делал, что повторял:
— Вот он, ваш Майоль!.. Ну, и невежа же он, ваш Майоль.
А Одиберта вечно наблюдала с своей строгостью жандарма от морали за этими двумя влюбленными без огня. О, если бы она могла прочесть в душе Гортензии ужас и отвращение, которые внушала ей ее невероятная ошибка.
— У! трусиха… трусиха! — говорила она ей иногда, стараясь рассмеяться, тогда как злость сверкала в ее глазах, ибо она находила, что история эта чересчур затягивается и думала, что молодая девушка просто боится упреков и сопротивления своих родителей. Точно это могло иметь какое-нибудь значение для этой свободной и гордой натуры, если бы в сердце ее была настоящая любовь; но как сказать: "Я его люблю"… и вооружаться, сражаться и отстаивать, когда не любишь?
Тем не менее, она обещала, но к ней приставали ежедневно с новыми требованиями; то же самое повторилось и с этим "первым" представлением в кафе-шантане, куда крестьянка хотела всеми силами свезти ее, рассчитывая на успех, на возбуждающее действие аплодисментов для решительного окончания дела. И, после долгого сопротивления, бедная девушка согласилась, наконец, на этот вечерний выход из дома потихоньку от матери, сопряженный с унизительной ложью и сообщничеством; она уступила из страха, по слабости, а быть-может, также и в надежде обрести там вновь свое первоначальное светлое видение, угаснувший мираж и снова зажечь прежнее, жалко угасшее пламя.
XV. КАТОК
Где это место?.. Куда она ехала?.. Наемная каретка долго-долго катилась, Одиберта сидела около нее, держала ее руки, успокаивала ее, говорила с ней горячо и лихорадочно… Она ничего не видела, ничего не слыхала; и скрип этого крикливого голоска посреди стука колес не имел для нее никакого смысла, точно так же, как эти улицы, бульвары и фасады домов не являлись ей в своем обычном виде, но обесцвечивались ее внутренним волнением, как если бы она смотрела на них из траурной или свадебной кареты…