Он думал только об этом. Он намечал все новые дела, планировал их на многие дни, месяцы и годы вперед. И
наконец почувствовал, что доволен.
Он владел собой.
Снизу донеслись голоса, и нить размышлений оборвалась.
Страх захлестнул его, потом исчез. Вспыхнула радость, и он быстро направился к двери.
На лестнице он остановился и взялся рукой за перила.
Мозг бил в набат, и радость исчезла. Осталась только печаль невыносимая, жуткая тоска.
Он видел часть нижней комнаты: занавеси, картины и одно инкрустированное золотом кресло, на полу лежал ковер.
Уинстон-Кэрби со стоном повернулся и убежал в свою комнату. Он захлопнул дверь и прислонился к ней спиной.
Комната была такой, какой ей и полагалось быть, –
голой, бедной, холодной.
«Слава Богу, – подумал он. – Слава Богу!»
Снизу донесся крик:
– Уинстон, что с вами? Уинстон, идите сюда скорей!
И другой голос:
– Уинстон, у нас праздник! На столе молочный поросенок!
И еще один голос:
– С яблоком во рту!
Он не ответил.
«Они исчезнут, – думал он. – Им придется исчезнуть».
Но даже когда он подумал это, ему страстно захотелось отворить дверь и броситься вниз по лестнице. Туда, где его снова ждал покой и старые друзья…
Уинстон-Кэрби почувствовал, что руки его за спиной сжимают дверную ручку так, будто промерзли к ней.
Он услышал шаги на лестнице и голоса, счастливые голоса друзей, которые шли за ним.
ДЕТСКИЙ САД
Он отправился на прогулку ранним утром, когда солнце стояло низко над горизонтом; прошел мимо полуразвалившегося старого коровника, пересек ручей и по колено в траве и полевых цветах стал подниматься по склону, на котором раскинулось пастбище. Мир был еще влажен от росы, а в воздухе держалась ночная прохлада.
Он отправился на прогулку ранним утром, так как знал, что утренних прогулок у него осталось, наверно, совсем немного. В любой день боль может прекратить их навсегда, и он был готов к этому… уже давно готов.
Он не спешил. Каждую прогулку он совершал так, будто она была последней, и ему не хотелось пропустить ничего… ни задранных кверху мордашек – цветов шиповника со слезинками-росинками, стекающими по их щекам, ни переклички птиц в зарослях на меже.
Он нашел машину рядом с тропинкой, которая проходила сквозь заросли на краю оврага. С первого же взгляда он почувствовал раздражение: вид у нее был не просто странный, но даже какой-то необыкновенный, а он сейчас мог и умом и сердцем воспринимать лишь обычное. Машина – это сама банальность, нечто привычное, главная примета современного мира и жизни, от которой он бежал.
Просто машина была неуместна на этой заброшенной ферме, где он хотел встретить последний день своей жизни.
Он стоял на тропинке и смотрел на странную машину, чувствуя, как уходит настроение, навеянное цветами, росой и утренним щебетанием птиц, и как он остается наедине с этой штукой, которую всякий принял бы за беглянку из магазина бытовых приборов. Но, глядя на нее, он мало-помалу увидел в ней и другое и понял, что она совершенно не похожа на все когда бы то ни было виденное или слышанное… и уж, конечно, меньше всего – на бродячую стиральную машину или заметающий следы преступлений сушильный шкаф.
Во-первых, она сияла… это был не блеск металлической поверхности, не глянец глазурованного фарфора…
сияла каждая частица вещества, из которого она была сделана. Он смотрел прямо на нее, и у него было ощущение, будто он видит ее насквозь, хотя он и не совсем ясно различал, что у нее там, внутри. Машина была прямоугольная, примерно фута четыре в длину, три – в ширину и два – в высоту; на ней не было ни одной кнопки, переключателя или шкалы, и это само по себе говорило о том, что ею нельзя управлять.
Он подошел к машине, наклонился, провел рукой по верху, хотя вовсе не думал подходить и дотрагиваться до нее, и лишь тогда сообразил, что ему, по-видимому, следует оставить машину в покое. Впрочем, ничего не случилось… по крайней мере сразу. Металл или то, из чего она была сделана, на ощупь казался гладким, но под этой гладкостью чувствовалась страшная твердость и пугающая сила.
Он отдернул руку, выпрямился и сделал шаг назад.
Машина тотчас щелкнула, и он совершенно определенно почувствовал, что она щелкнула не для того, чтобы произвести какое-нибудь действие или включиться, а для того, чтобы привлечь его внимание, дать ему знать, что она работает, что у нее есть свои функции и она готова их выполнять. И он чувствовал, что, какую бы цель она ни преследовала, сделает она все очень искусно и без всякого шума.
Затем она снесла яйцо.
Почему он подумал, что она поступит именно так, он не мог объяснить и потом, когда пытался осмыслить это.
Во всяком случае, она снесла яйцо, и яйцо это было куском нефрита, зеленого, насквозь пронизанного молочной белизной, искусно выточенного в виде какого-то гротескного символа.