Повстречался также Мордовцев (родня романисту). Он шёл с бесцельно горящим взглядом, всклокоченной бородой и изрядно опавшим брюшком по Садовой. Куда? — Известно куда. Был тихий день: почти не стреляли. Мордовцев нёс собачонку — испуганную, трясущуюся. „Как дела, Алексей Петрович?” Шедший встрепенулся, а потом, узнав, чуть стыдясь, улыбнулся: очевидно, в предчувствии сытного ужина. Собачонку на всякий случай он запихнул за пазуху и всё время разговора засовывал её голову обратно. „Выживаем тут помаленьку, Глеб Владимирович”. — „А как ваши исследования родной финно-угорской архаики?” Мордовцев ещё в пору финской кампании открыл в себе немало мокшанского и острый интерес к анимизму, чем надеялся воспользоваться после успешного марша Красной армии на Гельсингфорс, где его ждало, Мордовцев верил, место главы по фольклору главного вуза грядущей союзной республики. Тогда же, зимой 1939 — 1940, в Институте искусств он прочитал сообщение
о двух финно-угорских
богатырях русского эпоса —
неторопливо бездействующем Илье Муромце,
укрепляемом в том православной религией
(тут была подковырка),
и удачливом его сопернике Цёфксе-язычнике,
угнездившемся на семи дубах,
чтимых славянами за священные,
володеющем ими
и тем преградившем Илье-созерцателю
путь из лесного, мокшанского, приокско-донского рая
через степь в беспокойный Киев,
выбивающем одним своим свистом увальня-богатыря из седла
и известном русским своим соседям под именем
Соловья-разбойника.
Из того же доклада узнал о солдате Апшеронского полка Платоне
Каратаеве —
спокойном, без горя страдающем, ласковом, неторопливом —
как о воплощенье мокшанского мирочувствия
(отатаренные каратаи — родня мокшанам),
о том, что мокшан было немало и в войске Аттилы
при сокрушении Рима,
о дальнейшем союзе мокшан и поволжских сарматов
и о самоназванье близких мокшанам эрзян,
восходящем
к сарматскому „арсан”, означавшему мужество.
Получалось: соперники русских в борьбе за наследство
сходящих со сцены владык евразийской равнины — сарматов —
финно-угры насвистывали соловьями
в лихих рязанских (эрзянских),
муромских,
мещёрских,
верхневолжских лесах,
куда опасались входить даже войска Чингисхана,
и лихой беззаконный их посвист,
как-то мало вязавшийся со сдержанным в обхождении,
но дававшим волю фантазии,
краснощёким, жизнелюбивым и законопослушным
Алексеем Петровичем —
уж скорей Каратаевым, чем Соловьёвым наследником, —
этот посвист был слышен
даже в дальних углах континента.