В детском отделении Кремлевской больницы, как, впрочем, и любой другой, как сейчас, так и тогда, лечились дети от трех до пятнадцати лет. Вот и у нас лежал один такой взрослый мальчик, лет четырнадцати-пятнадцати. Он уже пытался заигрывать с медсестрами, малышня вроде нас его не интересовала. Так вот, мальчик этот, Саша Ермаков (или Ермилов), в столовой сидел за соседним столиком, лицом ко мне. И однажды без всякой видимой причины Саша вдруг как-то судорожно открыл рот, а сам рот и все лицо около носа стало вот именно синим треугольником. Саша захрипел, стал сползать со стула на пол, и пока все бегали, суетились, вызывали каталку, загоняли малышню в палаты, все было кончено. Детям моего поколения слово «смерть» было хорошо знакомо, даже слишком хорошо. Я не знаю ни одной семьи, которую оно не зацепило бы в военное лихолетье. Но здесь смерть пришла так обыденно, все случилось так быстро, что каждый маленький пациент нашей кардиологии почувствовал себя следующим, и даже самые бесшабашные и избалованные надолго затихли. Все распоряжения врачей, даже необходимость лежать по два часа после обеда с обернутой махровым полотенцем головой (большие фрамуги распахивались настежь) некоторое время выполнялись беспрекословно. Я просила доктора, потом просила маму принести мне маленькое зеркальце, чтобы я могла следить за своим носом и губами (я и сейчас вздрагиваю, когда вижу клоуна с нарочно, для смеха (!) нанесенным на лицо носогубным треугольником, хоть обычно и красным). Обе безоговорочно и без объяснений отказали, отчего моя тревога только возросла. Зеркальце мне тайком принесла знакомая медсестра, пожалела. Я его прятала под подушкой и то и дело проверяла лицо (кроме носа и губ, в него ничего больше и не помещалось). Режим мне еще устрожили: лишили походов в общую столовую и перевели на хорошо знакомый мне, отвратительно безвкусный 5-й бессолевой стол. Но моя мама сочла такие меры недостаточными. Она настаивала на усилении лечения и добилась своего (мне кажется, что в больнице я видела свою маму едва ли не чаще, чем дома). Консультация профессора Б. С. Преображенского — и вот уже меня переводят в «хирургию». День подготовки, и я в операционной. Конечно, операцию (удаление миндалин) мне должен делать сам профессор Преображенский — на светило второй величины мама не соглашалась. Борис Сергеевич был огромного роста, и, чтобы он как-то мог видеть «фронт работ», сначала подняли вверх до отказа специальное кресло, потом посадили в него моего будущего палатного хирурга, а потом уже меня — к нему на колени. А чтобы конструкция прочнее держалась и не случилось бы чего в ответственный момент, меня сначала туго примотали к хирургу, а потом еще и вставили кольцо роторасширителя. Представили себе ужас девятилетней девочки, которую к тому жеиз гуманных соображенийвообще ни о чем не предупредили? Операция, конечно, пустяковая, но кровавая и тяжкая для психики (местная анестезия). Надо сказать, что в те времена это была рядовая методика лечения порока сердца: если он плохо поддавался, «убирали» миндалины: предполагалось, что будущие ангины будут давать дополнительную нагрузку на сердце. Не знаю, как с будущими, но «прошлых» ангин за мной не числилось (да и больного сердца я как-то не ощущала), но мама хотела хотя бы от этой детскойкремлевкиполучить все по максимуму. Надо ли говорить, что и после операции моя «субфебрильная» температура никуда не исчезла (а непосредственно после еще и сильно подскочила)?