Маргарите вспомнилось, как она лупила по щекам Атланта. Тогда это было впервые в ее жизни. И тотчас в памяти всплыла вся лексика, которой она тогда вместе с пощечинами угощала бывшего своего любовника.
– Пидар сраный! – сказала она Скоробееву.
Получая самое дичайшее, исключительное наслаждение от его потерявшихся, забегавших глаз.
Прежде Скоробеева заявление об увольнении должен был подписать Маргарите начальник отдела. Подписывать заявление он категорически отказался. «Если будут уходить такие, как вы, кто в этой конторе останется?» – мотивировал он свой отказ.
Маргарите были лестны его слова. За пятнадцать месяцев, что проработали в одной упряжке, они с начальником отдела хорошо узнали друг друга, и Маргарита преисполнилась к нему симпатии. Хотя начальник отдела и был еще прежней, советской закалки. Не эта бы его закалка, Скоробеев со своим презрением к рутинной работе давно завалил все дело.
Но оставаться из симпатии к начальнику отдела и его взаимной приязни – это было бы странно. «Подписывайте, Василий Петрович, – сказала Маргарита. – Куда денетесь, все равно подпишете. Мое решенье окончательное.»
Начальник отдела не подписывал заявления целую неделю, объявив Маргарите, что потерял его, как потеряет и все следующие. Но она недаром ела хлеб эти пятнадцать месяцев. Перед тем, как дать заявлению движение, Маргарита сходила в канцелярию главы администрации, зарегистрировала его, – и начальнику отдела в конце концов ничего не осталось делать, как «обнаружить» заявление и подписать.
Скоробеев поставил на заявлении свое согласие в тот же день, как оно поступило к нему. Вернее, в ту же минуту. Не возражая против того, чтобы уволить своего помощника без положенной по закону двухмесячной отработки, незамедлительно – того же числа, как глава администрации подпишет приказ.
Через два дня Маргарита была уже вольна, как птица.
Мать, вставши утром и обнаружив ее в постели, пришла в смятение.
– А как же моя поликлиника? – первое, что спросила она, узнав от Маргариты, что та с сегодняшнего дня не имеет больше к администрации президента ни малейшего отношения.
Мать уже считала кремлевскую поликлинику своей навечно. Точно, что к хорошему привыкаешь быстро, а отвыкать – в лом.
– Не все коту масленица, – сказала Маргарита. – Хватит, подремонтировалась. Уступи место другим достойным.
– Но почему? – возмутилась мать. – Что случилось? Конечно, деньги тут были не бешеные, но это же администрация президента! Из таких мест, кто попал, никто не уходит! Руками-ногами-зубами держатся, а со временем здесь и платить начнут – ого-го! Не сомневаюсь.
Пафос матери веселил Маргариту. Похоже, ее завораживало само это сочетание: «администрация президента». Вроде того как раньше «ЦК КПСС». Попасть работать в ЦК КПСС – и можно считать, жизнь удалась.
– Это, мам, мой личный протест против политики президента в Чечне, – тоном официального заявления произнесла она.
Мать восприняла ее слова всерьез.
– Да, то, что там происходит, совершенно кошмарно, – тут же, с мазохистским удовольствием хорошенько почесать зудящую кровавую рану, подхватила она. – Ведь это же, по сути, гражданская война, не что иное, да?
Все-таки она вся, с потрохами и, видимо, уже до конца жизни была в том, прежнем времени, в этом кипении общественных страстей, в желании общественного служения, и того, что все переменилось, что настала другая пора, было ей не понять.
– Только, мам, давай не заводись, – сказала Маргарита. – И меня не заводи. Жизнь продолжается. Живем дальше.
Ха-ха, живем, тут же с язвительностью прозвучало в ней. Вопрос «Что делать?» обвивал сознание жаркой тугой анакондой, душил и разламывал череп головной болью. Волей ассоциации в ней вылезло название знаменитого романа несчастного Чернышевского. Где, интересно, Вера Павловна брала деньги на свои швейные мастерские? И как устраивалась с «крышей»? Ответа в памяти не было. Так она и не осилила знаменитый роман ни разу: ни в школе, ни потом, на Ленгорах.
Мать, уйдя в соседнюю комнату, рыдала. Громко, со всхлипами, швыркая носом, сморкаясь и вновь со сладостью отдаваясь своей боли. Обиделась, что Маргарита не стала делиться с ней происшедшим, отшила ее, не позволив вместе пожевать жвачку стоического страдания.
– Двадцать пять лет, – доносилось до Маргариты из соседней комнаты, – двадцать пять! А все, как в семнадцать, никакого понимания жизни! Никакого, никакого, никакого!..
Двадцать пять, вслед матери подумалось Маргарите вдруг с ужасом. Никогда раньше она не ощущала возраста. Девятнадцать или двадцать три – все было одно. Но двадцать пять, которые должны были исполниться в нынешнем году, – это показалось ей сейчас невероятно громадной цифрой. Четверть века, с ума сойти! И все пока – будто печешь пирог в скверной духовке: подгорает и подгорает, угли и угли!
– Измучила меня! Измучила! – доносилось из соседней комнаты. – Проклятая кровь! Все только о себе думает, не тронь ее, как с писаной торбой с собой!