Как только я убедился в этом, исследователь во мне успокоился, и я смог установить более нормальные социальные отношения. Однако все мы были еще несколько одиноки на этом этапе в силу характера болезни и изоляции, налагаемой строгой вертикальной структурой больницы.
Мои шесть дней в отделении были в определенном смысле полны социальных контактов, но неизбежно ограниченных. Только позднее, в доме для выздоравливающих, атмосфера изменилась, изоляция госпитализации улетучилась, как тяжелый сон, и уступила место уютному домашнему окружению с ощущением, часто сильным, товарищества и дружбы, праздничной общественной жизни, совместного выздоровления – в первую очередь общности разделяемого всеми чувства благополучия.
Днем накануне моего перевода в Кенвуд, дом для выздоравливающих в Хэмпстеде, меня вывезли в маленький садик, на который я с такой жадностью смотрел из окна, – вывезли в инвалидном кресле, одетого в больничную пижаму. Это была огромная радость – оказаться на открытом воздухе: ведь я не покидал помещения почти месяц, – чистая пронзительная радость чувствовать солнце на своем лице, ветерок, шевелящий волосы, слышать птичье пение, видеть и касаться живых растений. Жизненно важная связь с природой восстановилась после ужасной изоляции и отчуждения. Когда я оказался в садике, какая-то часть меня, испытывавшая голод и омертвение, возможно, неосознаваемые мной, ожила. Я неожиданно ощутил то, что часто остро чувствовал раньше, но не относил к своему пребыванию в больнице: необходимость в открытом воздухе, садах при больницах, лучше всего расположенных в сельской местности, в лесу – как некоторые из домов, основанных религиозной общиной, в которых я работал в штате Нью-Йорк; больница должна походить на дом, а не на крепость или учреждение, возможно, на деревню.
Однако, радуясь благословенному солнышку, я обнаружил, что в саду меня избегают не-пациенты – студенты, сестры, посетители. Я был отделен от них, мы – пациенты в больничной одежде – были изолированы; нас избегали, хоть и неосознанно, как прокаженных. Ничто сильнее не давало мне почувствовать принадлежность к социальной касте пациентов, их отверженность, отчуждение от общества, вызванные жалостью и отвращением, непреодолимую пропасть между нами и ими, которую вежливость и церемонность только подчеркивали. Я понял, что и сам, когда был здоров, в прошлом отшатывался от пациентов – совершенно неосознанно, ни на мгновение этого не замечая. Теперь же, будучи больным, одетый как пациент, я остро осознал, как отшатываются от меня, как держатся на расстоянии от пациентов здоровые не-пациенты. Если бы я не был так испуган и погружен в себя во время госпитализации, я мог бы более отчетливо увидеть, что госпитализация означает: больничную одежду, именную табличку, утрату индивидуальности и идентичности, снижение общего статуса; однако, как это ни странно, только сцена в саду наглядно и почти комично показала мне, насколько мы отделены и какую пропасть должны преодолеть, прежде чем сможем полностью воссоединиться с миром людей.
Провал, пропасть между болезнью и здоровьем – для преодоления их и был предназначен дом для выздоравливающих; мы ведь были инвалидами, слишком долго погруженными в болезнь. Мы не только давали ей пристанище, мы были больны сами: развили в себе отношение к жизни, характерное для обитателей больницы, пациентов. Теперь мы нуждались в двойном выздоровлении – обретении физического здоровья и духовного продвижения к здоровью. Выздороветь физически было недостаточно, если мы все еще испытывали страх и воспринимали себя как нуждающихся в уходе. Мы все были по-своему подорваны болезнью – утратили беспечную смелость, свободу здорового человека. Мы не могли сразу быть выброшены в мир. Мы нуждались в чем-то промежуточном – как в экзистенциальном, так и в медицинском смысле, в месте, где мы могли вести ограниченное существование, защищенное, не предъявляющее слишком высоких требований, но непрерывно расширяющееся, пока мы не стали бы готовы выйти в широкий мир. Больница в узком смысле слова вообще не была миром, так же как тяжелое увечье или острая болезнь едва ли могут быть названы жизнью. Теперь нам стало лучше, мы нуждались в мире и жизни, но не могли еще оказаться лицом к лицу с тем, чего в полной мере требовала жизнь, с суматошным, жестоким, безразличным, огромным миром, – мы были бы уничтожены. Нам требовалось спокойное место, убежище, где мы могли бы постепенно восстановить уверенность в себе и здоровье – уверенность не в меньшей мере, чем здоровье; нам требовался мирный перерыв, мир субботы, нечто вроде колледжа, где мы могли бы вырасти морально и физически сильными.