Вид на садик за моим окном дарил мне особое наслаждение. Раньше у меня не было настоящего «вне», не было дневного света, восходов и закатов, не было травы, деревьев, не было ощущения простора и жизни. Как человек, мучимый жаждой, я впивался взглядом в этот зеленый квадрат, только теперь поняв, насколько я был отрезан от жизни в своей стерильной, лишенной окон, искусственной клетке. Никакая картина не могла заменить этого вида. Я должен был видеть, и поскольку это все еще было для меня очень затруднительно физически, по крайней мере в те часы, когда я лежал в постели, я любовался отражением садика в своем зеркале для бритья. Благодаря зеркалу я видел в саду фигуры, крошечные, но настоящие, сидящие и прогуливающиеся; это был мой первый взгляд на настоящий мир, мир людей, внешний мир. Я цеплялся за эти маленькие отражения, более всего желая спуститься в садик (хотя мне и в голову не приходило, что это станет возможным; подобная прогулка все еще казалась недостижимой или запретной). Каждый шаг, каждое продвижение требовали какого-то позволения. Это чувство изоляции, заключения было чрезвычайно интенсивным, особенно потому, что по большей части оставалось неосознанным. Более того: именно я сам налагал запрет на свободные высказывания и действия – это делала та часть меня, которая теперь стала интернализованной госпитализацией. Впервые оказавшись в обществе других пациентов, я разглядел это в них, хотя не замечал в себе; я обнаружил, что требуется нечто или некто, чтобы разрушить этот барьер запрета, торможения, – был ли это кто-то, дающий позволение, или неожиданное понимание того, что позволения не требуется. Все это приводило к тому, что выздоровление проходило определенные этапы. Существовала, так сказать, лестница к свободе, на которую нужно было карабкаться ступенька за ступенькой и подъем на которую требовал двойной предпосылки: необходимой степени физического выздоровления в сочетании со смелостью, моральной свободой.
«Выздоровление без происшествий»! Что за чертова полная ерунда! Выздоровление (как сказал мой милый врач) было странствием пилигрима, путешествием, когда человек движется, если движется, шаг за шагом, от станции к станции. Каждая стадия, каждая станция была совершенно новым продвижением, требующим нового старта, нового рождения или начала. Нужно было снова и снова рождаться, начинать. Выздоровление ничем не уступает рождению: как смертный человек постепенно заболевает и умирает, так и новорожденный появляется на свет, подвергаясь переменам – радикальным переменам, экзистенциальным переменам, абсолютным и новым, неожиданным, непредсказуемым и удивительным. «Выздоровление без происшествий»? Да оно состоит из происшествий!
После субботы события стали происходить быстрее – с более широким историческим размахом. Я перестал вести поминутный дневник и в определенном смысле прекратил наблюдать и фиксировать происходящее: меня захватил поток выздоровления. Не менее важно было и то, что теперь я был не один – я стал одним из многих в сообществе пациентов отделения. Я больше не был одинок в мире, каким, возможно, считает себя каждый больной в абсолютной изоляции болезни. Я больше не был заключен в собственном пустом мире, я обнаружил, что принадлежу миру, населенному другими людьми – вполне реальными, по крайней мере по отношению друг к другу и ко мне, а не просто исполнителями ролей, хорошими или плохими, какими были те, кто за мной ухаживал. Только теперь смог я избавиться от устрашающих слов, сказанных мне хирургом: «Вы уникальны!» Теперь, свободно разговаривая с другими пациентами – такая свобода стала возможной как раз благодаря чувству сопричастности, тому обстоятельству, что они – мы – были товарищами по несчастью, наслаждаясь свободным общением, я впервые обнаружил, что мои переживания, мой случай, были далеко не уникальными. Почти каждый пациент, имевший повреждение конечности или перенесший операцию, с последующим наложением гипса, в результате чего конечность стала не видна и была обездвижена, испытывал по крайней мере определенную степень отчуждения. Я услышал о руках и ногах, которые ощущались как странные, неправильные, нереальные, жуткие, обособленные, отрезанные; я снова и снова слышал фразу «ни на что не похоже». Я провел в отделении шесть дней и подробно и свободно разговаривал со всеми пациентами. Стало ясно, что многие пережили то же, что и я, и никто не сумел с успехом сообщить о своих ощущениях хирургу. Некоторые пытались, как и я, и получили отпор; большинство хранило молчание. Кто-то ужасался, кто-то немного боялся, некоторые, флегматики и стоики, казались безразличными, говоря: «Нет, я не беспокоился. Так уж случилось». Если я и правда был уникален, то это касалось не переживаний или их характера, а только рефлексии, непрерывных размышлений о них, о чувстве «нарушения разумности» и его фундаментальной важности.