Читаем Ницше и нимфы полностью

Фарисеи умели связывать мысль с реальностью, идею с действием, реализуя гётевский подход к бытию. А окаменевшие сыны Моисеева закона, ранние христиане, опустошенные и отошедшие от истинного еврейства, превратили в сомнительное чудо собственную слабость принятием креста.

Гордый еврей, как Гейне, мог только смотреть на собственное крещение, как навязанное ему, а его эллинизм выразился в однодневном посещении храма Венеры. Но она своими изломанными конечностями не могла обнять его и спасти от агонии. Она предала его, как и меня.

Подобно Гейне, я отдаю большую дань уважения еврейскому громовому, грозному Богу Яхве, который не предаст нас, как мы себя предали кресту, сдавшись собственной дряблости, и отчаянию нигилизма, вместе с Вагнером и Шопенгауэром.

Не слишком ли много я размышляю о Вагнере, Лу Саломе, даже об этом сомнительном Пауле Ре.

Даже если в нескольких пунктах я был прав в отношении Вагнера, несомненно, ошибся, когда спутал понимание его с пониманием его творчества, нужду с борьбой за существование в современной культуре.

В конце концов, что такое музыка? По сути, она — фейерверк инстинкта, повелевающего страдать, некий чистый талисман животности в человеке. Я был знаком со многими музыкантами всех видов, и никто из них не произвел на меня впечатления как человек культуры.

<p>Глава пятая</p><p>Рождение трагедии</p>60

Я проснулся с невероятно отчетливым воспоминанием, казалось, начисто стертым из памяти. Оно пришло выпуклым до мельчайших деталей мгновением.

Нет, это не был сон.

Это была первая проклюнувшаяся капля дородового беспамятства, но в нем уже были целиком — Бытие и Ничто. Я даже ощутил их соприкасающиеся края, как закраины, не сливающиеся вовек.

Я был вне жизни. Но это и была жизнь.

Время стыло неподвижно. Стрелок не было и в помине. Стояла сплошная жуть. Но это и было блаженство. Цепями сплетались, слетались и разлетались, подобно птичьим стаям, нагие женщины. Но мне нужна была опора — братик. Он лишь возник, как его убрали. Зачем? Почему?

Ответа не было. Был лишь Свет, мягкий, недвижный, вечный. Отсутствовало хотя бы что-то, на что можно было опереться, — память, судьба. Я понял, что нахожусь по ту сторону ума, а значит, и Бытия, и Ничто. И как тут безжалостно чудно.

Но Некто беззвучно, и все же откуда-то знакомыми толчками, в будущем мучительными, как перебои сердца, подавал знаки: а как же быть с ожидающей тебя твоей необычной судьбой, которая лежит нетронутой, но так необходимой для раскрытия?

Она подобна свитку Архангела, еще не развернувшего его в небо.

И тут пришло отчаянное нежелание двинуться всем своим отсутствием на Свет, накатило чем-то неизведанным, неназываемым — девственно первым ощущением: это была боль, сжатие, тошнота, и это были первые симптомы проклюнувшейся памяти, сквозного ощущения через всю мою еще не начавшуюся жизнь до самого его конечного предела.

Я раскрыл нечто, оказавшееся моими глазами, и увидел на календаре — двадцать третьего мая тысяча восемьсот семьдесят первого года.

Завтра будет Катастрофа — медленное и непреодолимое начало заката мира, и я, знающий это давно, и в силу слабых моих возможностей бьющий в набат, бессилен это предотвратить.

Завтра подожгут Париж к вящей радости новых Геростратов, — шарлатана Гегеля и невыносимого старикашки Вагнера, давно сеющего смуту и требующего за это денег.

Стояла остолбеневшая тишина, и все окружающие меня вещи, и само сворачиваемое облаками небо было остолбеневшим.

К вечеру следующего дня пришло сообщение, распространившееся по миру, как огонь в сухом хворосте. Голь перекатная, которую безответственные интеллектуалы, типа Гегеля и Вагнера окрестили возвышенными кличками «революционеров и коммунаров», подожгла в Париже дворец Тюильри и есть слухи, что подобралась с огнем к Лувру, сокровищнице человеческого гения.

Сами собой катились слезы из глаз, которые я не смыкал двое суток, молясь неизвестно кому, в надежде, что редко посещавшая меня магия ясновидения, в которую я не верил, окажется ложной.

61

Предшествующее этому событию время, несмотря на ужасное состояние моего здоровья, что потребовало отпуска по болезни и поездки с сестрой в Лугано, было необыкновенно плодотворным, а, значит, счастливым: я работал — писал и правил первую свою серьезную книгу «Рождение трагедии», которую затем широко цитировали под названием «Возрождение трагедии из духа музыки».

Так ему — духу нашего времени — хотелось это слышать.

А ведь, на самом деле, книга задумывалась, как рецепт эллинов против распространявшегося в наше время ничем не сдерживаемого пессимизма, а значит, и нигилизма — каким образом эллины преодолевали пессимизм с помощью трагедии. Это преодоление воплотилось в Аполлоне, породило весь олимпийский мир вообще.

Откуда же возникла такая огромная потребность, приведшая к возникновению столь блистательного собрания олимпийских существ?

Эллин, как разумное существо, знал и ощущал страхи и ужасы существования. И чтобы иметь вообще возможность жить, он вынужден был заслониться от них солнечной когортой небожителей Олимпа.

Перейти на страницу:

Похожие книги