Федор Петрович сосчитал ему пульс, потрогал лоб, посмотрел глаза, оттянув нижние веки, и со вздохом покачал головой.
— Не дело говоришь, братец. Слава Богу, здоров.
— А я, Федор Петрович? — с нижних нар позвал его другой, предъявляя ногу, в кровь натертую кандалами. — Куды я дошкандыбаю? Ангел, что ли, какой на крылах меня понесет?
— Ко мне баба с малым вот-вот должна быть, — подал голос арестант с тощей длинной шеей и лицом, иссеченным глубокими морщинами, — штоб вместе в Сибирь… А меня на этап. Помоги, Федор Петрович, за ради Христа их дождаться.
Он вышел из камеры с тремя именами в пухлой записной книжке в сафьяновом переплете. Подарок милой Елизаветы Алексеевны Драшусовой, столь много старающейся для облегчения участи
Он переходил из камеры камеру, пропуская те, где был накануне. Новые имена появлялись в записной книжке. Степанов — с восклицательным знаком рядом. Степанов! Это был белокурый молодой человек, приятной наружности и обхождения, довольно путано, однако, объяснявший, за какие провинности он следует в Сибирь. Скорее всего, он чересчур удачно играл в карты. Дело между тем было не в нем. С ним шла мать, старуха пятидесяти семи лет, без памяти любившая свое уже взрослое дитя и решившаяся страдать вместе с ним. Из последних сил она добрела до Москвы, и нечего было даже и думать, чтобы ей без отдыха идти дальше. Упадет замертво.
Оставить их на две недели.
В записной книжке отмечен был также определенный в кантонисты Мойша Борухов, запуганный, слабенький мальчик. О, как он схватил приласкавшую его руку Федора Петровича и припал к ней сначала мокрым от слез личиком, а потом и губами! Сколько вас бродит неприкаянных, лишенных родительской ласки, отчего крова и достойного воспитания всех народов сирот: русского, польского, еврейского, татарского… Не хватит ни сил, ни жизни всем помочь, хотя о них сильнее всего скорбит сердце. Милые детки, обереги вас Пресвятая Дева от житейских напастей, злых людей и дурных дел.
Но разве для того появляется на свет человек, чтобы страдать с юных лет?