«Открытие первой Государственной думы считалось последним актом революции. С часу на час ожидали, что Таврический дворец объявит себя Учредительным собранием, а войска — свободными от присяги. Покойный Алексей Александрович всё своё состояние в шесть миллионов перевёл за границу. Сергей Михайлович держал день и ночь наготове лошадей, в продолжение месяца спал всегда одетым; все представлявшиеся царю депутации предварительно обыскивались. Паника дошла до последних пределов».
Николай боялся выходить за ворота дворца в Петергофский парк, в его кабинете и спальнях были устроены секретные двери в тайные лабиринты-проходы к казармам охраны.
А миноносец друга-кайзера, «Г-110», день и ночь под парами, стоял наготове у дворца, чтобы в случае необходимости умчать русского царя «за пределы досягаемости» гнева его верноподданных…
Десятого мая 1906 года все находившиеся в Петербурге члены императорской фамилии среди ночи были вызваны в Петергоф.
К концу заседания весь в пыли вошёл в комнату Михаил Александрович. Он говорил о необходимости уступить.
— Чему и ради чего уступить? — спросил царь.
— Государственной думе и Муромцеву[124], ради династии, — ответил Михаил.
«Никогда, — пишет Константин Константинович, — я не видел государя столь возбуждённым. Он упрекал брата в слабости, стучал по столу и кончил клятвой скорее умереть, чем отказаться от права выбирать и назначать министров». С этого момента между братьями выросла стена, Николай опасался, боялся, что жизни наследника, хилого ребёнка Алексея грозит опасность со стороны родного дяди. Ни тогда, ни после Николай на уступки не пошёл. Почему?
Это, может быть, станет понятным, если мы познакомимся, вернее, припомним некоторые яркие черты царя, обрисованные в различных откровениях, какими наполняют сейчас печать лица, некогда имевшие случай ближе наблюдать и чаще сталкиваться с повелителем огромной империи.
Доктор Мундт, психиатр, врач королевы шведской, имевший случай при встречах наблюдать за Николаем II, коротко и ясно подвёл итоги своим впечатлениям.
— Ваш император, — сказал Мундт одному русскому сановнику, — он прежде всего типичнейший буржуа, «обыватель». Он — всё что вам угодно: рантье, купец, чиновник… только не повелитель, не государь милостью Божией или народа! Типичнейший буржуа!
Французский врач, хирург, вместе с лазаретом попавший в плен к германцам и перед самой революцией возвращённый оттуда, был призван в Царское Село.
Узнав из его рассказов, как плохо теперь живётся самим немцам, не говоря уже о несчастных русских пленниках, император развеселился, пришёл в шутливое настроение и, указывая на груды печенья, на тяжёлую золотую сахарницу, сверкающую под лучами электричества на белоснежной скатерти, весело улыбаясь, проговорил:
— Как видите, у нас, в России, ещё всего достаточно! Мы пьём чай с булками… и даже с сахаром!..
Француза так покоробило от сытой шутки царя, что он не нашёл на неё ответа…
Несколько новых ярких штрихов к портрету царя дала исполнительница народных русских песен Н. Плевицкая[125]. Угрюмый, молчаливый, необщительный Николай, бывающий своих «императорских» театрах, обнаружил явное пристрастие к песням Плевицкой, если не к личности самой певицы.
В области его личных увлечений преобладали, как мы знаем, балетные звёзды и звёздочки, испытанные на пуантах… вроде Лабунской, Кшесинской и других…
Плевицкую Николай отличал как артистку. Так по крайней мере заявляет она сама.
Излюбленным его номером была песенка о «доле ямщика-бедняка», о том, как он тосковал по милой… Как
Этот номер, трогавший в концертах ожиревших старых кокеток, полинялых светских и полусветских львов, юных хлыщей, приводил в волнение и Николая Романова.
Так казалось Плевицкой.
Но предоставим слово ей самой, и тут же вскроется уже совсем новая чёрточка императора.
— Он был всегда такой добрый и простой на вид! — сообщает артистка. — Такой вот, как и все остальные мои знакомые… Ничем не похож на царя.
Сидит и слушает. И потом горячо-горячо жмёт руку и благодарит за доставленное ему удовольствие. И видно было, что песни мои ему очень нравятся, что он понимает их, что они его трогают до глубины души…
— Ну а потом что же? Говорил он с вами по поводу этих песен, высказывал свои мысли?..
— О, нет, нет. Он был очень корректен, очень корректен. Всегда благодарил. Много благодарил, но чтобы поговорить или, Боже упаси, чего-нибудь лишнего сказать — нет, нет… Больше молчал и приветливо улыбался.
И тут же этот маленький человек, не высказывавшийся никому и никогда откровенно, уходил в соседнюю комнату и делал выговор генералу Казбеку за «неумелое» усмирение:
— Надо было пострелять, генерал, надо было пострелять.
Это подлинные слова его.