Шестнадцатого января в Третьяковскую галерею пришёл бледный, бедно одетый человек среднего возраста. Засунув правую руку за пазуху, он долго стоял перед суриковской «Боярыней Морозовой», напряжённо вглядываясь в каждую деталь картины. Казалось, он безмолвно беседовал со всеми её персонажами по отдельности. Ненависть пополам с жалостью сверкала в его глазах, когда в них отражались смеющиеся лица горожан, ликующих при виде увозимой на царский суд боярыни. Нежность и ласка блестели в них пополам с непрошеной слезой, когда он ловил своим помутневшим взором юродивого, воздевшего двуперстный крест, и переводил взгляд на торопливо идущую, прижавшую в ужасе и мольбе руки к груди Евдокию Урусову… И совершенно менялось лицо, когда он подолгу, пытаясь ещё что-то глубинное понять и услышать внутренним слухом, вглядывался в сидящую на розвальнях Федосью Морозову. Сидящую так, словно вознеслась она над всей толпой, а воздетый над её головой тот же двуперстный крест будто осенял не только собравшихся, а весь честной русский люд — и тех, кто приказал отправить её в Печерский монастырь, а потом в смертную боровскую ссылку и заморить голодом.
…Долго стоял, глаз не отводил… Наконец пошевелился. Прошёл чуть далее — и повернулся к картине Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Там — свет зимнего дня. Здесь — тьма царских покоев. Там — народ, братья и сёстры — и враги смертные. Здесь только двое — отец и сын, царь и царевич, детоубийца и жертва. Давящая темнота — и кровь, кровь, кровь…
— Довольно крови!!! — На этот страшный крик обернулись немногочисленные посетители и увидели, как человек выхватил из-за пазухи сапожный нож и ринулся к картине. Один удар, второй, третий…
Старовер-иконописец Абрам Балашов после этого покушения на репинский шедевр был признан психически больным и заключён в «жёлтый дом». Истинно верующие люди, однако, едва ли могли усмотреть признаки сумасшествия в его поступке.
Задавленная, выключенная из множества сфер жизни, собственными усилиями всплывающая на поверхность вопреки государственной воле, веками мучимая черносошная, стародедовская,
В этом же праздничном году староверы столкнулись с категорическим запретом установить крест на месте сожжения Аввакума в Пустозёрске. О том, что творилось одновременно с этим запретом, с горькой иронией поведал Фёдор Евфимьевич Мельников в журнале «Церковь»: «Аввакум, говорится в предписании мезенскому исправнику, казнён „как государственный преступник“, по этой причине не разрешается поставить крест над местом казни. В то же время правительство разрешает в самом сердце России, в Москве и в северной столице устраивать всевозможные чествования в память гр. Толстого… На виду у всех Толстого чуть не обоготворяют. Его портреты, бюсты, статуэтки встречаются на каждом шагу… Не погибла же Россия от столь широкого и почти всесветного чествования знаменитого писателя, полжизни своей посвятившего проповеди анархических начал, отрицающих всякую государственность… И русское правительство, и наши обе законодательные палаты почтительно встали пред памятью Толстого. Беды от этого никакой не случилось. Великий анархист даже не повернулся в гробу. Спрашивается, почему же нельзя было поставить крест над могилой протопопа Аввакума, наипреданнейшего сына России и глубоковерующего христианина? Что бы от этого креста сделалось кому?..
А как смотрит министерство на крест, водружённый над могилой бывшего патриарха Никона? Вот действительно хулитель царя Алексея Михайловича… Он осуждён был собором, между прочим, и за то, что хулил и злословил царя. Никон так и умер, не примирившись с царём Алексеем Михайловичем. Нелишне, в самом деле, поставить вопрос: на каком основании правительство терпит крест на могиле Никона, этого нераскаянного государственного преступника и злого ругателя царя и царской власти?»
Что Толстой! Что Никон! Мельников приводил ещё куда более разительные факты.