Впрочем, по словам близких ему людей, нельзя было сказать, что у нового императора одни лишь только недостатки. Его любезность, сочетающаяся с застенчивостью и отстраненностью, нисколько не мешала ему выказывать в своей работе интеллектуальные способности выше средних. По мнению того же Бюлова, в большой компании император и в самом деле чувствовал себя несколько скованным; но в более узком кругу и в особенности тет-а-тет он разговаривал ясно, легко и с умом. Со своей стороны немецкий посол, барон фон Шён, подчеркивает в своих мемуарах: «Я всегда находил, что он, даже оказываясь в необходимости действовать без подготовки, был вполне в курсе дел и готов был обсуждать их до дна, честно, на прочной основе политической науки… Он также обладал даром очень быстрого понимания и меткой реплики». Еще более категоричен Извольский, рассказывая о своих отношениях с царем: «Действительно ли Николай II был одаренным и умным? Не колеблясь, отвечаю на это утвердительно. Он всегда поражал меня легкостью, с которой охватывал любые нюансы спора, которые развивались перед ним, и ясностью, с которой он принимался выражать свои собственные идеи; я всегда находил его способным к рассуждению или логической демонстрации».
Но при всей той инстинктивной способности к мышлению, которая позволяла ему быстро воспринимать наиболее трудные отчеты и доклады, нехватка общей культуры вставала со всею очевидностью в его собственных отчетах, где требовалось высокое мышление. Неполные и разрозненные знания не сделали его готовым к овладению проблемами. Он мог видеть элементы и знал, как оперировать синтезом. Его внимание к мелочам, привязанность к деталям мешали ему охватывать широкий горизонт. Оттого он часто бывал не способен предвидеть последствия своих действий. По словам Витте, император страдал странной моральной близорукостью – не чувствовал страха, пока гроза не подступала вплотную. Но вот непосредственная угроза миновала, и страх проходил. Кроме того, у Николая было множество предрассудков, которые, отнюдь не растушевываясь при осуществлении им власти, превращались в идею фикс. Воспоминания об отце были для него не только предметом нежной почтительности, но и моделью бескомпромиссной самодержавной власти. Всякая новация казалась ему святотатством. При всем том он пылко любил свой народ, желал процветания последнему из мужиков, мечтал о мирном и светлом будущем для России. Эта схватка между обязанностью хранить в неприкосновенности авторитет, завещанный предками, и желанием улучшить участь как можно большего числа своих подданных превращалась для него в пытку. Он обладал более чем благородным ощущением своей роли и высоким осознанием своего долга, но его воля колебалась между жаждой править и жаждой быть любимым, отсюда его непримиримость ко всем бунтовщикам, для которых он не находил никаких смягчающих обстоятельств, и, с другой стороны, забота в отношении раненных на Ходынском поле, которых он навещал в больницах.