«В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска. После отречения моего за себя и сына моего от престола Российского власть передана Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему.
Да поможет ему Бог вести Россию по пути славы и благоденствия.
Да поможет Бог вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага. В продолжение двух с половиною лет вы несли ежечасно тяжелую боевую службу, много пролито крови, много сделано усилий, и уже близок час, когда Россия, связанная со своими доблестными союзниками одним общим стремлением к победе, сломит последнее усилие противника. Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы.
Кто думает теперь о мире, кто желает его — тот изменник Отечеству, его предатель. Знаю, что каждый честный воин так мыслит. Исполняйте же ваш долг, защищайте нашу доблестную Родину, повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников.
Помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу.
Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспредельная любовь к нашей великой Родине. Да благословит вас Господь Бог и да ведет вас к победе святой великомученик и победоносец Георгий.
Однако этот приказ не публикуется новым правительством; оно не хочет допустить, чтобы в войсках горевали по царю. На прощальную церемонию в Ставке собираются все, кто не в наряде. Кроме генералов и офицеров, присутствуют солдаты, уже сражавшиеся на фронте, среди них немало инвалидов. Присутствуют и иностранные военные представители. Генерал Тихмеев[115] много лет спустя описывает эту сцену:
«Он и сейчас стоит перед моими глазами в серой солдатской черкеске, на которой светится белый Георгиевский крест. Вижу его левую руку, которой он держится за саблю. Правая, рука у него повисла; она слегка дрожит, и время от времени он по привычке механическим жестом подергивает себя за усы. Четко вспоминаю его лицо — бледное, вытянувшееся, усталое и вялое. Его глаза то янтарного цвета, то вновь серые, прежде всегда ярко светившиеся, сейчас горестны и печальны. А больше всего помню его улыбку, которой он пытался ободрить нас, и хотя он старался держать каменное лицо, он еле сдерживал слезы.
Это был страдающий человек, и тем не менее каждой черточкой Его Императорского Величества, каким он был для нас — государь всея Руси. Он страдал не за себя, а за нас, а в нашем лице за армию и Россию. Не случайно те, кто принудил его отречься, спрашивали: «Справимся ли мы потом с народом?». И как они были правы в своих сомнениях: они не справились с этим народом. К сожалению, он один из немногих понимал, на каком основании покоится Россия.
В один из немногих дней, что государь провел в Ставке, состоялся молебен. Государь пришел в штабную церковь и стал одесную священника. Церковь была переполнена. По ходу службы настал момент ектеньи, которую священник из алтаря должен быть начать словами: «За всеблагого, всемогущего великого государя, царя нашего…». Эту формулу, ставшую вследствие отречения незаконной, мы на сей раз не услышали. Вместо нее прозвучала другая, вообще не предусмотренная каноном, и в этот момент я подумал о нашем штабном священнике, отце Владимире. В этих обстоятельствах нельзя было поминать государя ни обычными, ни необычными словами. И тем не менее он был упомянут. «Я должен был не включать его в чин литургии, — пояснил потом отец Владимир, — ибо он уже не был моим самодержцем и моим государем. Но не мог же я называть его по-другому. И не мог же я не отметить, что он стоит тут, у алтаря, как стоял на каждом молебне целых полтора года в качестве нашего главнокомандующего».
В тот момент то, что сделал этот человек, было очень рискованно. Но он не испугался риска.