Так Кровавое воскресенье стало исторической вехой, разделившей царствование Николая II на две части. Заявления о том, что «эта кровь навсегда отдалила царя от народа», в январские дни звучали повсюду. Французский социалист Ж. Жорес откликнулся на события статьей под названием «Смерть царизма», в которой писал, что «нанося удары рабочим, царизм смертельно ранил самого себя». Для Жореса Николай II — несомненный убийца. Если ранее, полагал он, многие люди верили, что царь — первый пленник абсолютизма, что бюрократия помимо него угнетала народ, «что он не был целиком ответственен… за эту бессмысленную гибельную войну, невольно вызванную его слабоумием», то «отныне царь и царизм будут отвержены всеми нациями». И хотя Франция (равно как и другие европейские страны) не порвала своих отношений с Россией, общественное мнение на Западе было явно не в пользу русского самодержца.
Свой ответ на происходившие в России события дал и американский писатель Марк Твен, в 1905 году опубликовавший памфлет «Монолог царя», в котором, по существу, доказывал моральную допустимость цареубийства. Памфлет начинается эпиграфом, взятым из лондонской «Times»: «Утром, после ванны, до того как начать одеваться, царь имеет привычку проводить час в одиночестве, посвящая его раздумьям». Далее М. Твен описывает русского монарха, «размышляющего» о том, что он, стоящий перед зеркалом человек, представляет собой без одежды. Твеновский Николай II приходит к выводу, что в нем, самодержце, нет «ничего царственного, величественного, внушительного, ничего, что могло бы возбуждать восторг и преклонение. Неужели, — продолжает рассуждения «царь», — это мне поклоняются, передо мною падают ниц сто сорок миллионов русских? Разумеется, нет. Немыслимо было бы поклоняться такому пугалу. Но тогда, кому же и чему они поклоняются? В глубине души я это прекрасно знаю: они поклоняются моему платью».
Получалось, что император Всероссийский и есть его платье, а титулы — часть одежды, сними которую — и ничего не останется. Разденься — откроется убожество ничем не примечательного человека, вроде священника, парикмахера или фертика. Не останавливаясь на этой констатации, М. Твен от имени «царя» начинает размышлять о моральных мерках, прилагаемых как к самодержцу, так и к самодержавию, от имени своего героя утверждая, что в России нет закона, а есть лишь царская воля. Ведь законы должны ограничивать всех граждан в равной степени, а в России они не распространяются на венценосца и его семью. «Миллионы убийств лежат на нашей совести, — думает твеновский «царь». — А богобоязненные моралисты утверждают, что убивать нас — грех. Я и мои дядюшки — это семейство кобр, поставленное над ста сорока миллионами кроликов, мы всю жизнь терзаем их, и мучаем, и жиреем за их счет, однако же моралисты утверждают, что уничтожать нас — не обязанность, а преступление». При этом семья самодержца для закона недосягаема, народу никакой защиты от нее нет. «Отсюда вывод, — резюмирует «Николай II», — мы вне закона. А ведь в того, кто вне закона, любой человек имеет право всадить пулю! Боже мой, что стало бы с нашим семейством, не будь на свете моралиста?!»
По логике писателя выходило, что венценосец и его близкие сами готовят расправу над собой, и эта расправа рано или поздно, как карающий меч, настигнет их. М. Твен даже пытался определить, когда можно ожидать исполнения приговора истории — когда