Императрица и великие княжны начали беспокоиться. Не успела Александра Федоровна послать Татьяну Николаевну узнать, почему задерживается отец, как в дверях появился император. Силясь скрыть волнение, он сообщил о том, что произошло. Государыня заплакала. Перепуганные девочки последовали ее примеру. Николай Александрович успокоил их как мог и удалился, не став обедать. В девять вечера во дворец прибыли Сазонов, Горемыкин и другие министры вместе с французским и британским послами, Палеологом и сэром Бьюкененом.
Четыре месяца спустя во время очередной беседы с Палеологом император рассказал послу, как кончился для него тот день. Поздно вечером, когда война была уже объявлена, царь получил еще одну депешу от кайзера. Она гласила: «…Немедленный, утвердительный, ясный и точный ответ от твоего правительства на германский ультиматум – единственный путь избежать неисчислимых бедствий. До получения этого ответа я не могу обсуждать вопроса, поставленного твоей телеграммой. Во всяком случае, я должен просить тебя немедленно отдать приказ твоим войскам ни в каком случае не переходить нашей границы.
Почти наверняка депеша эта должна была прибыть до объявления войны, но из-за бюрократической волокиты застряла в пути. Однако составлялась она в ту минуту, когда Германия объявила войну, что неоднозначно свидетельствовало о воинственных намерениях кайзера. Для русского царя эта последняя в жизни телеграмма, полученная им от германского императора, помогла ему лучше понять сущность натуры его немецкого кузена.
«Ни одного мгновения он не был искренен, – заявил Палеологу император. – В конце концов он сам запутался в своей лжи и коварстве… Была половина второго ночи на второе августа… Я отправился в комнату императрицы, уже бывшей в постели, чтобы выпить чашку чая перед тем, как ложиться самому. Я оставался около нее до двух часов ночи. Затем, чувствуя себя очень усталым, я захотел принять ванну. Только я собрался войти в воду, как мой камердинер постучался в дверь, говоря, что должен передать мне телеграмму. „Очень спешная от Его Величества Императора Вильгельма“. Я читаю и перечитываю телеграмму; я повторяю ее себе вслух – и ничего не могу в ней понять. Как – Вильгельм думает, что еще от меня зависит избежать войны?.. Он заклинает меня не позволять моим войскам переходить границу… Уж не сошел ли я с ума? Разве министр двора, мой старый Фредерикс, не принес мне меньше шести часов тому назад объявление войны, которое германский посол только что передал Сазонову? Я вернулся в комнату императрицы и прочел ей телеграмму Вильгельма… Она сказала мне: „Ты, конечно, не будешь на нее отвечать?“ – „Конечно нет!“ Эта невероятная, безумная телеграмма имела целью, конечно, меня поколебать, сбить с толку, увлечь на какой-нибудь смешной и бесчестный шаг. Случилось как раз напротив. Выходя из комнаты императрицы, я почувствовал, что между мною и Вильгельмом все кончено, и навсегда. Я крепко спал… Когда я проснулся в обычное время, я почувствовал огромное облегчение. Ответственность моя перед Богом и перед моим народом была по-прежнему велика. Но я знал, что мне нужно делать».
Часть третья
Глава двадцатая
За Русь святую!
На следующий день, 2 августа, Николай II объявил в Зимнем дворце о начале военных действий[58]. День выдался солнечный. В Петербурге, по словам А. А. Вырубовой, собрались «тысячные толпы народа с национальными флагами, с портретами государя. Пение гимна и „Спаси, Господи, люди Твоя“…» Толпы народа собрались и на набережной Невы, куда должен был причалить пароход из Петергофа с императором на борту. На реке – множество яхт, катеров, парусных, рыбачьих и гребных лодок с пассажирами.
Прибыв морем в столицу, «Их Величества… шли пешком от катера до дворца, окруженные народом, их приветствующим, – продолжает Вырубова. – Мы еле пробрались до дворца; по лестницам, в залах, везде толпы офицерства и разные лица, имеющие проезд ко двору». Царь был облачен в полевую армейскую форму, на императрице было белое платье, поля шляпки приподняты. Четыре великие княжны шли следом, но цесаревич, который из-за травмы, полученной на «Штандарте», все еще не мог ходить, остался в Петергофе и горько плакал от обиды.