– Рылеев, подлец, всех выдаёт.
– Нет, не подлец. Ты не знаешь. Была у вас очная ставка?
– Нет.
– Будет. Увидишь: он лучше нас всех.
– Не понимаю.
– Поймёшь. Если о Каховском спросят, не выдавай, что убил Милорадовича. Ведь и я ранил штыком; может быть, не он, а я убил.
– Зачем лжёшь? Сам знаешь, что он.
– Верно, не выдавай. Спаси его.
– Его спасти, а тебя погубить?
– Не погубишь: всё за меня, против него.
– Я лгать не хочу.
– Ты всё о себе думаешь, – думай о других. Идут. Прощай.
После разговора с Оболенским Голицын задумался и забылся так, что не заметил, как, проголодавшись, начал есть булку. Опомнился, когда уже съел половину. Оставлять не стоило, съел всю.
Ночью проснулся от боли в животе. Стонал и охал. Всю ночь промучился. К утру сделалась рвота, такая жестокая, что думал – умрёт. Но полегчало. Уснул.
– Как почивать изволили? – разбудил его Сукин.
– Прескверно. Тошнило.
– Что-нибудь съели?
– Трусов угостил булкой.
– Водой не запили?
– Нет.
– Ну, вот от этого. Надобно хлеб водой запивать. Ничего, пройдёт. Сейчас будет лекарь.
– Не надо лекаря.
– Нет, надо. Сохрани Бог, что-нибудь сделается. У нас тут строго: за жизнь арестантов головой отвечаем.
«Безымянный» – так называл Голицын того замухрышку-солдатика, который оказался для него Самарянином Милостивым, – узнав о ночном происшествии, объявил, что Голицын отравлен.
– Может, ваше благородие, чем не потрафили, – так вот они вас и мучают.
Пришёл лекарь, тот самый, который был в Зимнем дворце, на допросе Одоевского, Соломон Моисеевич Элькан, должно быть, из выкрестов, черномазый, толстогубый, с бегающими глазками, хитрыми и наглыми. «Прескверная рожа. Этакий, пожалуй, и отравить может!» – подумал Голицын.
Арестанта перевели на больничный паёк – чай и жидкий суп. Но он ничего не ел, кроме хлеба, который приносил ему потихоньку Безымянный.
Два дня не ел, а на третий зашёл к нему Подушкин. Присел рядом на койку, вздохнул, зевнул, перекрестил рот и начал:
– Что вы не кушаете?
– Не хочется.
– Полноте, кушайте, ведь заставят!
- Как заставят?
– А так: всунут машинку в рот и нальют бульону, – насильно проглотите. А то в мешок посадят.
– Какой мешок?
– А такие карцеры есть под землёю; сверху плита каменная с дыркой для воздуху. Ну, там не то, что здесь – темно, сыро, нехорошо.
Помолчал, опять зевнул и прибавил:
– Не горюйте, всё пройдёт. Вот и генерал Ермолов сидел в царствование императора Павла Первого, а как выпустили, со мной и не кланяется. Вот и с вами так же будет. Всё пройдёт, всё к лучшему.
– Вы «Кандида» читали, Егор Михайлович?
– Это насчёт носа? Да-с, имею с Кандидом сие преимущество: нельзя оставить с носом!
Памятуя машинку и мешок, Голицын стал есть.
Иногда заходил к нему Сукин. Седой, в скобку подстриженный, с грубым солдатским лицом, напоминавшим старую моську, стоя на своей деревянной ноге, начинал издалека:
– Я, сударь мой, так рассуждаю: ежели можно жить где-нибудь счастливо, так это, конечно, в России: только не тронь никого, исполняй свои обязанности, – и свободы такой нигде не найдёшь, как у нас, и проживёшь, как в царствии Божием.
Умолкал и, не дождавшись ответа, опять начинал:
– Вы, господа, пустое затеяли: Россия столь обширный край, что не может управляться иначе как властью самодержавною. Если бы и удалось Четырнадцатое, такая бы пошла кутерьма, что вы и сами были бы не рады.
Опять умолкал, долго смотрел на Голицына, потом вынимал платок, сморкался и вытирал глаза.
– Ах, молодой человек, молодой человек! Глядючи на вас, сердце кровью обливается… Ну, пожалейте вы себя, не упрямьтесь, ответьте на пункты как следует. Государь милостив, всё ещё может поправиться…
И так без конца. «Взять бы его за шиворот и вытолкать!» – думал Голицын с тихим бешенством.
После ночного припадка всё ещё был нездоров. К доктору Элькану не скрывал своего отвращения и выжил его. Вместо доктора заходил к нему фельдшер Авенир Пантелеевич Затрапезный, тоже знакомый по допросу Одоевского: человечек низенький, толстенький, небритый, нечёсаный, похожий на свою фамилию, забулдыга и пьяница, но честный, неглупый и, как сам рекомендовался, «якобинец отъявленный». От него узнавал Голицын о том, что происходит в крепости. У полковника Пестеля, недавно арестованного в Южной армии, найден яд: хотел отравиться, чтобы избегнуть пытки. Подпоручик Заикин[93] пытался убить себя, ударяясь головой об стену; знал, где зарыта «Русская Правда», и тоже опасался пытки.
Подполковник Фаленберг[94], почти ни в чём не замешанный, поверив, что в случае признания его простят и освободят немедленно, ложно обвинил себя в умысле на цареубийство, а когда его посадили в крепость, помешался в уме.
Девятнадцатилетний мичман Дивов[95], «младенец», как звали его тюремщики, доносил, что каждую ночь снится ему всё один и тот же сон, будто закалывает государя кинжалом. Слышал голоса, имел видения – доносил и о них, и по этим доносам людей хватали и сажали в крепость.
Поручик Анненков повесился на полотенце, сорвался и поднят без чувств на полу камеры.
Корнет Свистунов[96] проглотил осколки разбитого лампадного шкалика.