Старик смущенно сказал ей:
— Замолчи. — Потом и сам, как видно с облегчением, заплакал. Он стоял и поглаживал старуху по плечу.
Джимми вдруг засмеялся.
— Они смешные, — сказал он.
Генри озабоченно и хмуро оглянулся на него и быстро проговорил:
— Нет, не смешные, Джимми. Когда ты вырастешь…
Рыжий могильщик брезгливо сказал:
— Они просто жалкие, сынок. — Он даже не взглянул в их сторону.
— Неправда, — сказал Генри. Он закусил губу и удержался, не сказал больше ни слова.
Рыжий криво усмехнулся про себя, но Генри сделал вид, будто не замечает.
Они вернулись к могильному камню, возле которого стояла машина стариков, — Генри оставил там винтовку и парусиновый мешок с убитым кроликом. Было уже около полудня. Кэлли, наверно, беспокоится. «Я не заметил, что уже так поздно, — подумал Генри. — Прошу прощения».
— Можно я посмотрю? — приставал Джимми.
— Нет, нельзя, — ответил Генри. — Я тебе уже сказал.
— Ты мне ничего не разрешаешь. — На этот раз он всхлипнул.
Старики плелись обратно по траве, все так же опираясь друг на друга и, казалось, не продвигаясь ни на шаг.
— Ты меня не любишь, — сказал Джимми. Он заплакал.
Генри стиснул челюсти, но, взглянув мальчику в лицо, он со всей определенностью увидел, что, хотя и причина ничтожна и слова смешны, ребячье горе — настоящее горе, несправедливость ужасна, незабываема, и, нагнувшись к мальчику, сказал:
— Ну, будет, Джимми. Я тебя люблю, ты знаешь. Хватит плакать.
— А я тебя не люблю, — сказал Джимми, глядя в сторону и ожидая, что же дальше.
Генри печально улыбнулся и протянул руку к его плечу.
— Бедный фантазер, — сказал он.
Он утомился, а до дома еще далеко. Он подумал, как славно было бы хоть ненадолго прилечь тут и отдохнуть.
Королевский гамбит
Притча
© Перевод И. Бернштейн
— Обман? Не говорите мне про обман, сэр! Я один раз в жизни так попался, до сих пор не знаю, на каком я свете. Два старых гнома из Нантакета… Да не гнома. Два шахматиста с приветом, так вернее будет сказать. Вельзевул и Яхве! Так-то… проклятие во веки… А вы говорите обман. М-да.
Он выжидательно сгорбился, ловкий старый притворщик. Левый глаз у него скошен в северо-западный угол вселенной. Перед ним дразняще брезжит слабая, но все же надежда. Губы он поджал. Смотрит хитро, но опасливо. Тонкий нос изогнут диковинным лезвием.
— Я б вам порассказал кое-что, ежели только вы с самого начала усвоите, что в моем рассказе нету скрытой идеи, нет ни складу ни ладу, только трубный глас да барабанный гром выспренной речи, да, может быть, слабые всполохи, что родит этот гром у вас в мозгу, сэр, — гром да ром, которым мы будем его запивать, огненная влага вечного забвения, ха-ха! — потому что я не желаю прослыть лжецом — это уж увольте! — в таких материях, как дьяволы, и ангелы, и сотворение человека, ибо об этом и будет мой рассказ.
Чинно входит златокрылый ангел и ставит выпивку на стол между старым мореходом и приезжим, человеком, по всему видно, городским. Приезжий неловко теребит губу. Не считая ангела, и речей морехода, и слуха смущенного гостя, в помещении пусто, желто. Гость еще толком не разглядел за спиной у ангела крыльев. Слегка покраснев, он озирается через плечо, поправляет галстук, не поняв, кто должен будет платить.
— Что же вы, сэр, не говорите: «Валяй рассказывай, старый дурень»?
— Валяйте рассказывайте, — говорит гость.
— Сей момент, сэр, благослови вас бог за вашу щедрость.
Он говорит:
Нет на свете зрелища прекраснее и никогда не будет, так я лично полагаю, чем добрый бриг под всеми парусами, держащий курс из какого-нибудь отдаленного порта, американского или в чужой стороне, когда он летит по ветру, но только чтобы ветер был в самый раз — не надсаживался, как полоумный, и не замирал до полного бессилия. (Глоток виски, сэр?) И видит бог, нет на свете большего удовольствия, чем сидеть высоко на мачте этого судна, внизу под тобой сверкает надраенная палуба, и в ноздри тебе шибает запахами безграничного будущего. Я много лет мечтал вот так прокатиться, но одно всегда мешало осуществлению моих желаний. Я плохо приспособлен к тому, чтобы мною командовали, чтобы мою душу водили на помочах, если можно так выразиться. У меня это с самого первого дня, как я на свет родился — о чем, хотите верьте, хотите нет, сохранил довольно ясные воспоминания. Сначала стало больно голове, а потом я чувствую, вроде бы тону, ну и заработал руками и заорал, не так от боли, хоть боль была титаническая, как от ярости и морального возмущения. Со временем я простил родителям причиненное мне неудобство, но будь я проклят, ежели еще кому-нибудь в жизни позволил такую вольность. Говорите, что хотите, мол, все люди — рабы, в физическом или метафизическом смысле; я лично провожу здесь тонкое различие.