Правда, неблагозвучная фамилия не очень мешала Оресту Адамовичу, когда он сам сделался владельцем небольшого трактира, потом первоклассного буфета. Особенно он размахнулся при нэпе, открыв несколько ресторанов. Рестораны, однако, лопнули, как мыльные пузыри, через какой-нибудь год, и их почтенному владельцу пришлось срочно менять климат. После нескольких лет вынужденных странствий Клопиков снова появился было в родных краях, но, как он сам говорил, его планида покатилась вниз. Он еще пробрался было в железнодорожную кооперацию, развел крупные аферы в тресте вагонов-ресторанов, куда ему тоже удалось пролезть, но вскоре вылетел оттуда с громким треском и несколькими годами тихой отсидки. Последние годы перед войной он основательно осел в пыльной лавке утильсырья. Здесь, после всех своих громких историй и приключений, ему довелось, как говорил он подчас своим редким приятелям, довольно много потрудиться по «умственной части», поскольку времени на философские размышления у него хватало. И он философствовал наедине со старыми галошами, изъеденными ржавчиной подсвечниками, отслужившими свой век чайниками и самоварами. Мысли его, однако, были беспокойные и ядовитые, как медная прозелень продырявленного подноса. Этими мыслями он порой делился со своим квартирохозяином — немцем, бывшим владельцем слесарных мастерских.
Вот уж больше десяти лет, как Бруно Шмульке — так звали квартирного хозяина Клопикова — работал слесарем в депо и в последний год стал мастером по текущему ремонту паровозов. Бруно Шмульке, или, как его называли за глаза, Брунька-Шмулька, был тихим, незаметным человеком, неразговорчивым. Он явно избегал особенно близких связей с рабочими, был исполнительным и аккуратным в работе, но не очень напрашивался на нее, делал только то, что ему прикажут, что было положено по норме, — ни больше, ни меньше. Он происходил из семьи обрусевших немцев, не очень скучал по Германии, в которой никогда не был. К стране, в которой он жил, тоже особой симпатии не питал, затаив в душе обиду на советскую власть за то, что она лишила его собственных мастерских и в будущем не даст ему, как он понимал, выбиться в большие начальники. В этом пункте сходились жизненные пути Шмульке и Клопикова. Они понимали друг друга и находили нужные слова, глубокие вздохи и прочие выражения взаимного сочувствия. И когда Клопиков порой жаловался на судьбу своему квартирному хозяину, тот, попыхивая трубкой и пристально вглядываясь в синий ноготь, подбитый когда-то молотком, отвечал спустя минуту-другую:
— Жизнь, товарищ Клопиков, — сложный штук. Хитрый штук… очень-очень хитрый штук…
И на этом умолкал. Он не очень благосклонно относился к былым похождениям Клопикова, особенно к его рискованным операциям, и, когда изредка выпадал случай в праздничные дни, за бутылкой пива, мягко упрекал своего квартиранта:
— Жизнь каждого человека имеет свой масштаб, свой калибр. Не надо выходить из калибра… Тогда случаются аварии… Каждый человек должен знать свой калибр и не ломать его.
— Калибр, калибр… — передразнивал Клопиков своего молчаливого собеседника и начинал потихоньку злиться.
— Рыбья кровь у тебя, любезный! Разве калибр от тебя зависит? У тебя такие три мастерские были, у тебя дом был каменный! А теперь — что ты? Где твой калибр?
Шмульке, немного раскрасневшийся от пива, спокойно отвечал:
— Я есть мастер депо… Это раз… — и он аккуратно загибал палец на руке.
— Я есть… имею свой дом! Это два… Свой огород! Это три… Своя корова и свинья… Своя жена и дети. Я… я… Я имею свой добрый здоровье, свой хороший покой. — И тут Шмульке торжественно поднимал растопыренные пальцы обеих рук.
— Вот сколько я имею! А товарищ Клопиков имел такой большой риск и горячую кровь, а теперь считает старые галоши… У товарища Клопикова нет ни жены, ни детей, ни свиньи, и у него нет покоя…
— Ну-ну, хватит, хватит-с! Не трогай души, ты в ней ничего не понимаешь… Не понимаешь, очень даже просто-с.