— Кто сказал? — спросил он одеревеневшими губами, и сразу словно оборвалось сердце, он еле удержался на ногах.
К столу подошла женщина. Она, должно быть, недавно вошла, потому что заиндевевший платок еще не успел оттаять и не поддавался пальцам, пытавшимся развязать узел.
— Это я сказала, Мирон Иванович. Твой отряд вернулся из местечка. Ну, фашистов там почти всех прикончили. Вот только семьи твоей не успели спасти, уж два дня, как всех твоих…
Она не договорила, заплакала. Плакали навзрыд женщины. До слуха Мирона Ивановича долетел плач женщин, но он никак не мог собраться с мыслями.
— Как же так? При чем тут дети? Дети при чем? — спрашивал он самого себя и помутневшим взглядом обводил присутствующих. Он очень не любил слез. Слезы — для слабых. О чем же они плачут? По ком голосят женщины? Эти вопросы доносились откуда-то издалека, словно не касались его. Ответ приходил быстро, мгновенно, безжалостный, как лезвие ножа, — даже замирало сердце, почуяв его прикосновение, острое, холодное…
О чем же они плачут?
О детях моих, о детях моих…
Протер ладонью глаза, словно отгоняя кошмарный сон. Опершись о стол, произнес сдержанно, глухо:
— Не надо, женщины, прошу вас, не надо… Говорю вам, тяжело мне видеть ваши слезы…
В хате все притихли. Торопливо проговорила женщина:
— Как нам не плакать, Мирон Иванович? Кто ж оплачет ихнюю долю? Кто над могилками поплачет?
— Не надо… Услышат плач наш фашисты, подумают, что мы боимся их, что запугали они нас, что нет у нас другой жизни, как под ихней пятой. Не надо плакать, люди! Не надо плакать, родные мои… А их… деток моих… и всех наших загубленных людей мы… оплачем по-своему… так оплачем, что застынет кровь в жилах палачей… что подлые их души будут день и ночь трепетать в ожидании неотвратимой смерти… Чем ответим мы палачам? Смертью ихней ответим. Их собственной кровью напоим людоедов, чтобы они были сыты навек. Ничего им не простим, ничего не забудем. А вы не плачьте, женщины… Не сироты мы. Не нам плакать. Пусть плачут те, кто породил этих двуногих зверей. Им лить кровавые слезы… А наше дело: бить и бить гадов, бить кровопийц!
Умолк Мирон Иванович, задумался. И словно немного легче стало, свалился с сердца тяжелый камень, когда высказал перед людьми свои думы, политые кровью сердца. Просветленным взором поглядел на людей. Кучками стояли женщины, о чем-то говорили. Слышны были отдельные слова:
— Давайте бросим, люди, тяжко ему…
Стояли мужчины с суровыми, замкнутыми лицами. Некоторые из старших сгрудились ближе. Один старик осторожно дотронулся до руки Мирона Ивановича, еле слышно промолвил:
— Ты всегда был с нами, Мирон Иванович. И мы шли с тобой рядом в те светлые годы. И в горе мы с тобой! И не мучай себя, не убивайся… Много теперь у людей горя. Мы вместе одолеем его и тебе поможем пережить твое горе. Мы все с тобой…
Глубокой ночью возвращались в лагерь. Поскрипывал снег под полозьями саней. Тихо перекликались конные разведчики, ехавшие впереди. Лошадьми ловко правил Силивон Сергеевич, пустив их рысью по занесенной сугробами дороге.
— Снега, Мирон Иванович, в нынешнем году большие. И говорят — везде. К хорошему урожаю такие снега.
— Снег что надо, ничего не скажешь! — сказал Мирон Иванович, оторвавшись от своих мыслей. — И что я тебе скажу, Силивон Сергеевич, они и урожаю будут благоприятствовать, и нам: застрянут фашисты в наших снегах.
— Они, дьяволы, и так уж дохнут. Я вот глядел днем, как шла ихняя колонна по шоссе, так на чучела похожи, завернутые в разное тряпье, ноги в соломенных валенках. Идут, посинели, дрожат, как псы шелудивые на морозе. Нет, не вынести им нашего климата.
— Климат — климатом, Силивон Сергеевич, но люди наши — вот что им всего страшнее.
— Ну, о людях наших я не говорю. Правильные люди, ничего против них не скажешь… Но-но, пошевеливайтесь, стоялые!
— А пусть они отдохнут! — Мирон Иванович ловко соскочил с облучка, чтобы немного размять ноги. Слез и Силивон Сергеевич, пошел с ним рядом.
В глубоком ночном небе высыпали мириады звезд и еле держались в морозной вышине, трепетно переливались мерцающими огоньками. А вокруг, в лесу, над лесом, стояла торжественная тишина. Знакомая лесная дорога, задумчивый лес, близость своих людей и гулкая морозная тишина — все это утихомиривало мятущуюся душу, вливало покой в наболевшее сердце, будило надежды, призывало жить, бороться.
А Силивон Сергеевич, чтобы не оставлять товарища наедине с его горькими думами, все говорил, рассказывал. О дружной зиме, о колхозном саде, — уберечь бы его от грабителей; о своем житье-бытье, — столько пережито, перевидано за семьдесят долгих лет. И только избегал упоминать о детях. Были и у него тяжелые утраты. Но это уж боль давнишняя, переболевшая. А человеку предстоит еще много пережить, перенести.
20