— Я это хорошо знаю, ты поняла сущность своей души, ее призвание. Я это знаю с детства: стыд принадлежать человеку. Никто не достоин моей души, и в то же время я стыжусь ее несовершенства. Неразрешимое противоречие! Когда еще я говорила себе эти странные слова: «Я — не жена!» Но в то же время страстно мечтала о любви земной, о близости и душою и телом. Как это во мне совмещалось — не знаю, и в этом мое мучение. Да, я совсем другая, чем ты!
— У меня все просто, — ответила Зина, — я этого не знаю и знать не хочу.
— Перешагнула?
— Да, перешагнула! Вот так! — Зина широко развела руки и стояла передо мной как молодое деревце. На закатном небе четко вырисовывался девичий силуэт.
— Как тогда, помнишь? Перед Большим театром ты говорила, что любишь ветер.
— Люблю, я не меняюсь. Не бойся жизни, она пролетит, а молодость останется{111}.
Признаюсь, мне всегда было страшно учиться молитве: боялась системы, техники там, где ее не должно быть. И больше всех ценностей мира я дорожу способностью бесхитростно обращаться вниманием в мир вечности, способностью, сохраненной от детства, от первых уроков матери. Более того — если я ее потеряю, я потеряю
Я вспоминала наш разговор с Зиной, когда читала впоследствии дневник Пришвина и обнаруживала в нем созвучные моим тогдашним мыслям мотивы: «Нужна ли девственность? родить „как все“ или самому родиться и тем дать пример возможности изменений в жизни и управления ею как силой? Культура монашества и есть попытка управления жизнью»{112}.
Правда тогда была, конечно, у Зины. Зина действительно была «не-веста» — не ведающая зла — она в своей чистоте могла равно благоговейно думать и о браке, и о девстве. Самый порок, как заноза, был вынут из ее души. Она рассказала мне однажды, что в юности, мечтая об одинокой девственной жизни, отданной на молитву за мир, она искренно думала, что этот уход в более для нее приятное и легкое от христианского призвания женщины — семьи, будет нарушением воли Божьей, и она тогда каялась в своем стремлении как в слабости.
На фоне Зининой души ярко выступает сейчас мое «гнушение» браком: и правда его, и ложь. Я искала спасения от темной стихии, которую с детства мне дано было увидать в человеческом мире, — она меня отвращала, но подчас тайно манила мое воображение. Единственной защитой была неискоренимая ненависть к темному сладострастному миру, где чувство понималось как чувственность; где навстречу жажде любви предлагалась до конца удовлетворенная собою страсть. Этого удовольствия, удовлетворения я точно не могла принять. Я никогда не соглашалась с этим зовом, но в то же время чувствовала себя до странности беззащитной перед ним. «Не умри от любезности», — шутил М. А. Новоселов, но это было не шуткой по существу. Бессильной оказывалась я перед добродушными и легкомысленными людьми, начиная с Клавдии и кончая человеком, из-за которого приехала в Зосимову пустынь. Я отмалчивалась, мне было стыдно, я не умела бороться, сама удивлялась себе, и в то же время я твердо знала, что никогда за ними не пойду. Женственность? Мне предстоял долгий путь обретения мужества, как будто у меня было только одно крыло и надо было вырастить второе. На этот-то, как я понимала, путь благословил меня тогда отец Алексей иконой Иоанна Крестителя.
Внешне этот путь будет походить на утомительное блуждание среди непонимавших меня людей. Моим спасением из «блуда» в далеком будущем явится встреча с Михаилом Пришвиным, единомысленным человеком, с которым мы будем жить воистину в одно дыханье. Можно ли будет эту жизнь назвать браком? Если это был и брак, то не простое согласие на зов природы, а нечто большее, что стало для обоих полной и несомненной любовью. Такое осуществится в моей жизни только на ее закате. «Наша встреча с Лялей дана нам в оправдание прошлого»{113}, — записал он однажды, и сейчас я о своем прошлом пишу. О прошлом Пришвина свидетельствуют его дневники.