— Я никогда не ставила себе этот вопрос. Я же сказала вам, что мало понимаю в политике. Я могу вам ответить только сравнением: вы хотите воду закупорить в бочку со стенками, с дном, а ей надо течь, это ее назначение, чтоб течь и подвергаться в природе всем влияниям, всем изменениям. Я боюсь этих стенок, этой чужой воли. Все равно, что поступить на послушание в монастырь. Я видела несколько лет тому назад в Чудовом монастыре мальчика-послушника, он продавал в окошко просфоры. Он был, как цветок в оранжерее. Где он теперь, как живется ему в простой природе, когда стены его оранжереи сломаны? Я часто о нем вспоминаю. Как могу я поверить людям и по доверию за ними пойти, если на протяжении всей своей истории они только и делают, что ломают созданное и строят, чтоб снова ломать? Сейчас вы вообразили себе, что открыли верный путь. А мне вы кажетесь ребенком, упрямым и самонадеянным. — Удивительно! Абрамов слушает меня с интересом и не перебивает. — Люди иначе и не могут продвигаться в истории, — продолжаю я, — они должны ошибаться, мучить друг друга и потом, спустя долгое время, сознавать свои ошибки. Они убивают близких себе во времени, но время проходит, и новые поколения оценивают этих убитых по достоинству, иногда возвеличивают их. Поэтому, когда сгоряча в драке убивают — это простимо, даже неизбежно, но мучить организованно ради идеи — нет, на это я не пойду и лучше погибну сама. Я приехала в Москву, чтоб помогать, я не могу быть в стороне от общего дела. Но я не буду делать то, что претит моему нравственному вкусу.
Абрамов (злорадно):
— Вот, вы сказали «вкус» и выдали себя с головой! Знаете, откуда ваша нравственная брезгливость, откуда ваше «нравится — не нравится»? Из быта и традиции ваших предков — господ. А у него, — кивает в сторону Александра Васильевича, — от его предков, господских прислужников, разночинцев.
Я: — Все в мире решается этим «нравится». Корни наших «нравится» уходят так глубоко! Если копаться — действительно докопаемся до обезьяны. Давайте будем не о корнях, а о плодах. Давайте смотреть не назад, а вперед: откуда бы мы с вами ни шли, мы-то уже освободились от своей «обезьяны», мы бескорыстны, мы по-настоящему свободны — мы за свое не деремся. И вы такой, и я, и Александр Васильевич. Вы хорошо знаете: он отдаст свою жизнь за настоящую правду. Есть, кроме Маяковского, еще один поэт, Хлебников: «Мне мало надо:/ краюшку хлеба,/да каплю молока,/ да это небо,/ да эти облака». От каких предков он произошел — вы даже и не спросите. Он — поэт. Если бы вы захотели нам поверить — сколько верных помощников вы сразу бы приобрели!
Абрамов: — Это старая песня: таких барышень-идеалисток в России было — пруд пруди! Ими девятнадцатый век бурлил, но они свое дело уже сделали. Сейчас они, заметьте это, вредны! У нас сейчас прямая, ограниченная цель: сделать рабочий класс господином жизни и ее творцом. Отсюда — единство метода: железная партийная дисциплина, которую вы сравниваете с бочкой или монастырской стеной.
Я: — Сколько мыслящих русских людей отдавали жизнь — декабристы, петрашевцы, народовольцы, славянофилы, западники, Достоевский, Гоголь, Толстой, они вам прокладывали путь. Вы своей идеей классовой борьбы порываете с почвой, на которой выросли, с отцами, от которых произошли…
— С отечеством, — подсказывает тихо Александр Васильевич, и я замолкаю: до меня впервые доходит смысл этого слова — Отечество!
Абрамов (насмешливо): — Сейчас вы начнете мне доказывать, что царское правительство освободило крестьян из гуманных чувств или что партия кадетов, имея в своем составе крупнейших капиталистов, хотела блага народу. Извините, в лучшем случае это — непроходимая глупость.
Я: — Да, вы правы, слишком много было позади, мы расплачиваемся за весь мир, не только за грехи России. Видно, нужно пройти через возмездие, разрушение, через всю революцию. Но — вот горе! — зло порождает только зло. Прислушайтесь хотя бы к своему языку: сколько в нем раздраженья. Так вы и в народ вдалбливаете волчьи чувства. Какими путями вы подняли на борьбу массы народа? Вы внушаете зависть, месть, жажду материального богатства. Нетрудно предвидеть последствия. Я задаю вам вопрос, не лучше ли было продвигаться вперед с медлительностью черепахи, чем казнить одних и развращать других? А что люди придут в конце концов к нравственной свободе — в этом нет сомнения, хотя бы на примере сегодняшнего разговора: раз мы трое дошли, значит, непременно дойдут и все.
Абрамов: — То, о чем вы говорите — жалкая теория непротивленцев и прогрессистов. Она изжита.
Я: — Голые названия звучат у вас как ругательства. Я говорю о своих раздумьях, а вы ищете, куда бы меня ударить больней.
Абрамов: — У Пушкина Моцарт тоже так себя «открывает». Он, видите ли, презирает «нужды низкой жизни» потому, что легкомысленный человек и сам не страдает от унижения и нужды. Пушкин — барин, и мы не побоимся перетрясти каждое его слово, хотя он, говорят, и гений!