От нашего домика шла стеной глухая тайга. Вероятно, нам, ссыльным, было запрещено ходить в лес, иначе чем сейчас объяснить, что за три года ни разу я не была в лесу, окружавшем наше селение. Но как часто в морозные лунные ночи, закутавшись до самых глаз, я выходила из своей избы на опушку, стояла под кедрами, осыпанными снегом, потом шла по спящему поселку к Оби. Река широко расстилалась, намертво скованная льдом с октября по май. На противоположном, низком берегу она продолжалась необитаемой снежной пустыней, и я была среди этой пустыни одна — жалкий комочек жизни. Такой бы я чувствовала себя на Луне, и лунный пейзаж, наверное, был бы похож на картину зимнего ночного Колпашева.
Как я одинока была в эти минуты и как просто могла бы от этого одиночества освободиться, если бы сохраняла свободу и высоту, которыми жила в Томской тюрьме. Но они были утеряны: я не могла даже молиться! Это утешение было отнято, вероятно, жаждой земной жизни, и я бросалась назад к нашей избушке, откуда светил слабый огонек семилинейной керосиновой лампы: это сидел за столом и работал Александр Васильевич. Вот он навстречу мне поднимает голову от вычислений, не выпуская из рук логарифмической линейки. Он увлечен своим изобретением. Он рассеянно бросает мне какие-то незначительные слова, сам в это время витая в море математических абстракций. Я подхожу к нему. Я кладу руку на голову Александра Васильевича, но он так глубоко погружен в свою мысль, что ничего не слышит…
— Какая красота на реке и какое там страшное молчанье! — говорю я.
Александр Васильевич отводит машинально мою руку, мешающую думать. Я продолжаю бороться: я шутливо тереблю его, он просыпается, наконец, он теперь улыбается виновато:
— Ты говоришь, погулять с тобой к реке?
— Нет, я о другом…
— Ну все равно, если хочешь, пойдем… — Он с сожалением отрывается от бумаги, тяжело встает, потягивается, медленно одевается.
Тузик садится у двери, нетерпеливо оборачивается: «скоро ли?» — говорит его напряженная, готовая к прыжку поза. Но я не знаю, на чьей стороне его сердце. Тузик, кто из нас прав?
Наконец все трое мы выходим. От мороза захватывает дыханье, и первые минуты ломит в груди. Александр Васильевич поминутно протирает очки. Он молча шагает у моего плеча. Рыжая шкура Тузика и борода Александра Васильевича мгновенно становятся седыми от пушистых кристаллов инея.
Морозная пустыня вокруг нас. Рядом с Александром Васильевичем я чувствую себя еще более одинокой. Нет, лучше уж в избу — там хоть книги!
— Вернемся? — вопросительно роняю я.
Александр Васильевич радостно поворачивает к дому. Он снова садится за тетрадку, а я из-за книжки, которой прикрываю лицо, за ним наблюдаю. Наконец он складывает бумаги, удовлетворенно потягивается…
— Как хорошо! — говорит он. — Я бы мог всегда так жить. — Его улыбка скользит по мне, как по стенке.
— Тебе хорошо со мной? — спрашиваю я.
— Да, мне очень, очень хорошо с тобой. Одно только жалко…
— Чего? — спрашиваю я.
— Жалко, что тебе-то не так хорошо, как мне.
«Неправда, — думаю я, — ты тоже несчастен». — И мысленно его прошу: скажи еще что-нибудь, загляни поглубже в наши души, может быть, это и будет чем-то вроде счастья! Александр Васильевич молчит. Я соскабливаю лед с окошка, долго скоблю. Наконец вижу: на градуснике 60. Лампа меркнет — кончается керосин.
— Пора спать! — говорит Александр Васильевич.
Я думаю о своем теле, исхудавшем, сильном, окрепшем в суровой жизни и работе. Оно просит нежности, и эта мужская, чувственная близость его не насыщает, более того — она унижает его. Я знаю, с детства знаю: оно, это тело, существует у меня, человека, для иного — не просто для размножения себе подобных. Для чего? Я это уже начинала было узнавать… Помню, Олег как-то сказал мне: «Нет искусства для искусства, искусство — для молитвы». И я его спросила: «А плоть, а тело человека?» — и тут же сама ответила: «И тело человека для молитвы». Неужели я это забыла? И если забыла, это значило, что небо закрылось для меня.
Теперь я думаю по-простому: тело не может жить отдельно от души. А душу мою Александру Васильевичу не дано видеть: он боится в нее заглянуть.
— Не будем рыться в душе! — говорит он с неизменным протестом и странным раздражением, говорит так уже давно, годы. Я лежу и беззвучно плачу под мерное дыханье моего мужа. Мужа? — нет! это слово я не могу относить к себе: «Я не жена», — вот странная тема моей жизни с самого детства. Да, надо дотерпеть «срок» и расстаться навсегда. Все лучше, чем это унижение нам обоим.