«8 октября 32 г. Мамочка, родная, сегодня целый день была в лесу и в поле. Не знаю — Нарым это или Крым — такая погода, такое тепло, такие хорошие места! Как жаль, что тебе не удалось приехать, но сознание того, что мне хорошо, должно тебя совершенно умиротворить. Хотя я тебе и телеграфировала, чтоб ты приезжала зимовать, что-то не надеюсь. Может быть, так и нужно. Ведь я, мамочка, из-за тебя хлопочу, чтоб ты приехала, я спокойно и радостно прожду срока свидания… Как бы ты у меня поправилась! Какую комнату я тебе нашла — сегодня смотрела, за 15 рублей в 4 окна, прямо в кедровый лесок. Но мне она не годится, так как ссыльные отдельных комнат самостоятельно иметь не могут, а живут на площади вольных… Хотела бы от Шурочки получить, пусть мне напишет правду о тебе, о твоем питании, образе жизни и душевном состоянии. Одна она напишет правду. Еще прошу тебя — оставьте вы эти утешения в письмах писать — такого рода лирики надо избегать… С книгами А.В. пришлите стихи, очень хочется, и кого-либо из моих любимых авторов, пусть Шура выберет. Ведь это предрассудок, что какое-то несчастье случилось. Несчастье, что вы портите себе здоровье из-за нас. Люди живут всюду, люди жили здесь добровольно десятки лет, а все пережитое нами — только на пользу».
Наша жизнь в этом доме была недолгой. Хозяин часто пьяный, его жена, раздраженная на все вокруг, начинает нас преследовать и, в конце концов, выгоняет на улицу. Мы продолжаем и в эти морозы своими руками строить избушку в компании с другим ссыльным. Пока идет стройка, Александр Васильевич поселяется в землянке с несколькими товарищами по несчастью, я — у знакомой женщины в невозможной тесноте.
Рассказать можно было бы и подробней, как мы строились без инструментов, без подходящей одежды, главное, без умения… Но все же, наконец, смогли переселиться в готовую избушку с одним потолком, но без крыши (крышу покроем весной — зимой здесь оттепелей не бывает). Зато есть у нас пол и, главное, отличная печь. Не могу обойти нашу умную печку молчанием. Она была каменная, раза в два больше всем известной буржуйки. Она обогревала помещение и одновременно пекла нам хлеб: топка ее была устроена со сводом. И, наконец, она служила перегородкой, отделяя темный угол «кухни». Вся комнатка об одно оконце (такое, чтоб не пролез в него в наше отсутствие человек) была немногим больше вагонного купе, только подлиннее. Дверь всю зиму стояла обмерзшая толстым слоем инея, хотя мы и обили ее всем, что нашли теплого в своих лохмотьях. В домике пахло паром и смолой, дуло из щелей: он был построен из непросохшего леса. Но мы были, наконец, дома.
Мурзилка прижился у Маруси, но часто нас навещал. Он был предприимчив, любознателен, бегал один на базар и приносил мне оттуда иногда «подарки». Так, однажды он принес мне в зубах толстый круг топленого масла; видимо, стащил с воза у зазевавшейся чалдонки. В другой раз принес мне круг молока: зимой все продавалось в замороженном виде.
Нас навещал еще один пес, суровый и независимый, прямой антипод Мурзилке. Мы так и не дознались, кого он считает своим основным хозяином и как его зовут. Он появлялся у нас неожиданно, гостил, сколько ему хотелось, и также незаметно исчезал. Приучить его было невозможно. Подачки он презирал. Звали его мы условно Тузиком, и он снисходительно на это имя отзывался. Он не приносил нам никаких даров. Наружности он был неказистой: небольшой, на кривых лапах, неопределенно-рыжеватой масти, как вылинялая лисица. Но выражение лица его было на редкость умное, и мы его уважали. Я почему-то понимала Тузика как молчаливого свидетеля и судью своей жизни.
Относительно Александра Васильевича я понимала две вещи: надо дотерпеть наш срок и потом расстаться. Другое, что я поняла в это время ясно: несмотря на невозвратную потерю Олега и на пережитое в заключении, я в глубине своей души еще хотела любви здесь, на земле. Так я и жила двойной жизнью.
В Колпашево стал мне часто сниться все один и тот же неотступный сон. Мне снилось, что я бегу по каким-то длинным переходам в поисках Олега. Бегу вся в слезах, изнемогая от усталости, но полная надежды. Воздух сна тот же, что, как мне всегда казалось, овевает евангельских мироносиц и учеников, когда они идут на рассвете к гробу Спасителя: предрассветный холод, светлеющее небо, настроение тайны, радости, надежды. Наконец, я вижу Олега. Я бросаюсь к нему, но он смотрит поверх меня, как бы не замечая. Он суров и равнодушен. Он не любит меня. Он уничтожает наше прошлое. Я умоляю его вспомнить, но он непреклонен. И я в отчаянии просыпаюсь.