О моей жизни что говорить? Пока хорошо идет. У нас выпал неожиданно снег больше аршина. Приятель мой, живущий здесь более шести лет, говорит, что это в первый раз он видит такое явление, а то обычно снег бывает в феврале и лежит недели две: впрочем, иногда и в феврале не бывает. А теперь лежит уже несколько дней. Я в своей хатке, как на корабле. Понемногу читаю, понемногу, когда устанет голова, работаю над достройкой дома — стены в сарае и во второй комнате еще не забраны. Дома тепло, дров много, провизии натаскали с осени, и потому забот нет. Недавно приходили соседи проведать — жив ли я: Минаич и одна тетенька, трудно было идти им полверсты по аршинному снегу, но добрались, притащили меду. Постоянным моим сожителем является чахлый котишка. У бедного зверька плеврит, он все время хрипит и скрипит. Говорят, на Кавказе кошки все больные, простуженные: это не в пользу кавказского климата, т. е. собственно зимы. Что до меня касается, то, несмотря на мою симпатию к кошкам, я, очевидно, другой породы, и теплая погода на меня действует хорошо. Днем возможно работать в суконной рубашке и хочется держать дверь настежь (это, когда кругом аршин с лишним снегу).
Благодаря заботам Митрофана у меня посажен уже сад, и не очень маленький. Митрофан посвятил меня даже в тайны пекарского искусства, и теперь ем хлеб собственного печения — вкусный и питательный, лучше, чем в любой московской пекарне, так как он из цельной муки.
Всех дорогих и любимых целую. Господь с вами. При сем мысленно представляю, что собрались у тебя с мамой Сережа и А. В. Только что получил твою телеграмму. Послал ответную».
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Разлука
Шло разрушение Церкви, и видно было, что оно касается каждого, перекидываясь на отдельные судьбы: прошлогодний мой сон начинал воплощаться во всех своих подробностях.
Из мира, в котором я сейчас бреду, в этом 1962 году, временами я возвращаюсь в тот, давно минувший. Утраченный? Нет, чем дольше я живу, тем более четкими выплывают из тумана времени его подлинные черты, образы очищаются от случайного и наносного. Я и пишу эту трудную повесть с единственной целью — увидеть эти образы безобманным зрением, воссоздать их в настоящем и то, что окажется достойным, сохранить для будущего.
Сейчас я подошла к самому трудному: нелегко будет мне вновь пережить гибель дорогих людей и свою собственную гибель. Я постараюсь сказать об этом по возможности кратко. Постараюсь также перешагнуть и черную бездну следующего десятилетия своей жизни к 1940 году — году нашей встречи с Михаилом Михайловичем Пришвиным.
Александр Васильевич душевно заболевал. У него начались зрительные галлюцинации. Нет, он не запугивал меня, но и не скрывал своего состояния. Я впервые всерьез задумалась о его судьбе, видя безнадежный тупик, в который он зашел в своем чувстве ко мне и который мы с Олегом так легко обходили. Мы предъявляли своим друзьям невыполнимые для них требования: и Александру Васильевичу, и Сереже. Один Боря, монах по призванию с детства, оказался в силах эти требования осуществить.
Я впервые смутно начинала понимать, что и влюбленность и просто заинтересованность мною — все это опасно, не нужно. Кроме меня, об этом не догадывался тогда никто. Тревогу об этой смуте я желала рассеять путем любой, даже самой жестокой операции над собой и окружающими. Смуту эту поддерживал сам же Олег, монах и художник по дарованию, поджигавший все вокруг себя на костре своего аскетически-поэтического видения. Он не считался с силами окружавших его людей, в первую очередь с силами Александра Васильевича. Впрочем, это давний опыт в истории: что посильно нравственным гениям, то разрушительно для подражателей и учеников.
Упростить, освободить, свести к обычному и незаметному — так диктовала женская прозорливость. Этим простым, казалось, должен был бы стать брак и семья. Но как раз это было мною отвергнуто и мне запретно. Тем не менее Александр Васильевич чего-то от меня молчаливо ожидал, добиваясь своей цели терпеньем. Казалось, ожиданье было для него безнадежным: за столько лет я не полюбила его «женским» чувством и, значит, полюбить не могла. К этому времени у Александра Васильевича появились какие-то новые черты: он утончился, одухотворился, некрасивое лицо его часто теперь называли «оригинальным», он нравился женщинам. Девушка, влюбленная в него уже давно, еще со времен коммерческого института, приехала неожиданно к нему из провинции и с решимостью отчаяния поселилась, якобы, проездом. Александр Васильевич исчез для нас на какое-то время. Наконец он пришел и скупыми словами, застревавшими у него в горле, рассказал, как только он один умел рассказывать — медленно, запинаясь, уточняя, но и так все было ясно без объяснений: не устоял перед искушением. Однако он нашел в себе силы переступить через жалость: не скрыл от девушки, что любит другую, и отправил ее к родным в Румынию. Она исчезла навсегда. Впоследствии он не раз говорил мне, что это был его грех и его ошибка: «Привык бы и непременно полюбил». И какая это была правда!