Патриарх Тихон скончался в 1925 году весной. Он жил в Донском монастыре на окраине Москвы, где его и похоронили. Разрешены были открытые похороны, и очереди прощающихся тянулись через всю Москву: мне, например, пришлось стать в эту очередь на Самотечной площади. С тех пор прошло четверть века, и эти события даже мне самой по сравнению с нашей действительностью кажутся далекими и неповторимыми, как Средневековье.
По церковным правилам Патриарх не мог быть избран без собора епископов. И потому временно вступил назначенный умирающим Патриархом местоблюститель его престола епископ Петр Крутицкий. Это был совсем незаметный, незначительный, как казалось, человек — «синодальный чиновник», который ничем не выделялся в своей среде. Но Патриарх Тихон оказался сердцеведом, и назначенный им Петр обнаружил себя человеком до самозабвения любящим Церковь. Что иное могло бы дать ему силы непреклонно держаться, как Тихон, не идя на соглашение с властью вплоть до безвестной и бесславной кончины? Очень скоро он был арестован и сослан в Обдорск, где в тягчайших условиях прожил сколько-то лет и там скончался.
То, что последовало за этим, поначалу казалось непонятным и невероятным: дело в том, что Патриарх Тихон оставил точный список пастырей в последовательном порядке, достойных занять его престол. С 1925 по 1927 год, то есть за два лишь года все они покорно и мужественно вступали «по порядку» на место заместителя патриаршего местоблюстителя. Петр в это время находился в ссылке, и они по очереди следовали за ним в заключение, исчезая там безвозвратно. Это были епископы: Серафим, Агафангел, Кирилл. Наконец, последним по списку вступил на овдовевший престол заместителем местоблюстителя епископ Сергий. И вот он-то не последовал за своими предшественниками, а выбран другой путь и выступил в центральной гражданской печати с упоминаемым выше и дошедшим до нас на Кавказе воззванием.
Все мы были далеки от церковной жизни, где она соприкасается с жизнью государства и, значит, с политикой. Но теперь, когда картина пережитого становится издали ясна, оказывается, на самом деле в жизни не бывает ничего внешнего, не отвечающего в чем-то внутреннему. И значит, всякая «политика» где-то пересекается с глубокой духовной, будто бы «независимой» жизнью человека.
Мы своими глазами читали письмо митрополита Петра, замаранное, измятое, прошедшее множество рук, пока дошло оно, наконец, до Москвы, до митрополита Сергия. Петр умолял в нем Сергия не разрывать единства, не уступать свободы совести, помнить, что Церковь жива не благополучным процветанием на земле, а кровью мучеников за Истину. Он умолял не пренебречь этой кровью и верить в ее силу. Митрополит Сергий избрал иной путь и стал патриархом. Это было началом нового «раскола» внутри Церкви. Отныне Церковь была подчинена особому органу контроля в государственном аппарате, и открыто атеистическое государство теперь ожидало с большей или меньшей долей терпеливости естественной смерти православия, бывшего еще так недавно основой духовной и культурной жизни России.
Иначе и не могло быть в те послереволюционные годы, но это мы видим теперь с высоты пережитого. Тогда же мы сами, участники, как могли мы быть объективными, если даже кроткие и далекие от мирских дел пустынники приняли происходившее близко к сердцу. Сейчас через четверть века кое-что становится понятным в этой борьбе с «сергиянством». Она была по существу продолжением старинного русского «раскола». Тут действовал дух борьбы Патриарха Никона с Аввакумом, Нила Сорского с Иосифом Волоцким. Это был исконный русский духовный максимализм, и потому она была в каком-то смысле глубоко национальным явлением.
В свете сказанного заслуживает внимания следующая запись из дневника Михаила Пришвина, хотя в ней речь идет не о внутрицерковной борьбе, а о противостоянии государства и Церкви, но дух русского «раскола» в ней выражен очень точно: «Наши большевики в зеркале прошлого средневековья похожи на иконоборцев (сектантов-рационалистов), а наши церковники — на средневековых иконодулов (монахов). Иконоборцы-рационалисты имели в виду будущее истории, а мистики-иконодулы отстаивали прошлое. В отношении категории времени иконоборцы его обожествляли (прогресс), а монахи-иконодулы вовсе с ним не считались, скорее они обожествляли пространство (бесконечное и в нем Сидящего). Одни уходят в прошлое, другие — в будущее. И эти все опыты на прошлое и на будущее терпит, как шпоры справа и слева в бока свои, настоящее.
Наша православная вера получена от Византии, как вера пространства, и вполне отвечала огромному пространству России. Большевики, обожествляющие время, разбудили дремлющее пространство лозунгами: догнать и перегнать. Борьба с религией у нас была борьбой с пространством за время. Теперь внимание наше обернулось не к Сидящему, а к Летящему. Вот эта мысль о коллизии пространства и времени есть центральная мысль современности» {180}.