Соня той спокойной, зрелой недели в Лейпциге! Как сейчас вижу ее в мокром непромокаемом плаще, с букетиком фиалок — я не забывал преподносить их ей каждое утро, — с букетиком фиалок, пришпиленным к тому месту, где билось ее сердце… Тоненькая, маленькая, трогательно-степенная… В глазах, окруженных синеватыми кругами, — познание… Вечерами она надевала легкие платья с глубоким вырезом, серьезно и с сознанием ответственности обдумывала меню. Перед нами играет в бокалах вино. Мы с Красслем, развалившись в креслах, курим сигары, улыбаемся друг другу, рассеянно прислушиваясь к музыке, доносящейся из ресторана. С ударом десятого часа Крассль откланивается. Мы с Соней еще беседуем некоторое время — мирно, негромко. Я встаю первый — с красноречивым приглашением во взоре. Соня торопливо собирает с плюшевого кресла свою вязаную шаль, книгу, цветы…
Я описываю все это только для того, чтобы показать, как было тогда — и как, вероятно, могло быть и дальше.
На север мы не поехали, пренебрегли Хельголандом и всем прочим, что еще думали посмотреть. Это было не нужно. Нам хватало и того, чего мы достигли.
Отпуск подходил к концу, и Соня уже, как маленькая, радовалась скорому возвращению домой.
Снова сидим мы в поезде, Соня сжимает мою руку и выкрикивает названия станций, как школьница, возвращающаяся домой на каникулы. Под вечер вдали вырисовались очертания чешских гор.
Мы пересели на местный поезд. Еще немного — и вот уже на станции ликующей фанфарой встречает нас клаксон шофера Иозефа. На Соню стоило посмотреть. Я добродушно улыбался. Меня захватила ее непосредственность.
Старый Хайн прятался в машине, желая преподнести нам этакий рождественский сюрприз. Соня, еще на перроне, разочарованно протянула:
— А папа не приехал?
И почти печально побрела к автомобилю. Тут-то он и выскочил ей навстречу.
— Папа! Папочка! Вот мы и приехали!
На мою долю тоже достались два неблаговонных щетинистых поцелуя.
— Скорей! Скорей! — подгоняла Соня шофера.
Мы промчались мимо завода, Соня вскрикивала от радости, разглядев в свете фар кого-нибудь знакомого. Она едва не выпрыгнула на ходу, увидев Филипа, который, заложив руки за спину, топтался у ворот, поджидая нас. На лестнице блеснула лысина Невидимого. Я думал, Соня и ему бросится на шею.
Хочешь — не хочешь, а первым долгом пришлось показаться тетке, но Соня даже не присела в ее комнате, да и сам Хайн проявлял значительное нетерпение: он не мог дождаться того момента, когда покажет дочери ее новую квартиру. Старуха будто не понимала этого. Она, пожалуй, нарочно затягивала аудиенцию, задавая бесчисленные ненужные вопросы. Она вращала глазами, говорила патетически дрожащим голосом, постукивала своей клюкой. Лампа в ее комнате, как всегда, горела тускло. Словно мы на пути к солнцу сделали привал в каком-то угрюмом, гнетущем краю. Бант на клюке висел мертвой бабочкой.
Наконец нас отпустили.
— Ступай теперь, девонька, погляди на свое гнездышко, — благосклонно изрекла старуха.
Поднимаясь по лестнице, Хайн признался, что и он уже начал терять терпение.
— Раз она видела, — а ведь видела же! — как девочке хочется поскорей в новое жилище, зачем было задерживать вас? — И добавил с философской усмешкой: — Видно, старею я. Слишком поддаюсь впечатлениям. Даже питаю какое-то пристрастие к волнующим сценам… Да что ж, хочется видеть вокруг себя побольше радости!
Я думал, что в нашу заново отделанную квартиру Соня влетит стрелой — ничуть не бывало, она остановилась перед дверью, заколебалась. Ей хотелось испытать радость постепенных открытий. И она не знала, с какого помещения эти открытия начать. Наконец решила — с кухни. Самое же прекрасное оставила под конец.
Должен признать, — за время нашего отсутствия здесь сделали, что могли. Отец, видимо, только и думал в эти недели, чем бы пополнить хозяйство дочери. Все так и сверкало, все было на своем месте. Соня переходила от предмета к предмету, и глаза ее наполнялись слезами.
— Но где же Кати? — удивилась она, не видя девушки.
Ей не ответили.
Оказалось, что Кати — разумеется, против ее воли — заставили сыграть глупую комедию. Когда Соня открыла дверь в гостиную, мы увидели Кати — густо покраснев, она стояла посреди комнаты, в белом накрахмаленном фартучке, в белоснежной наколке, с метелкой для сметания пыли в руке.
Я смущенно покашлял, чтоб подавить гнев, поднимающийся к горлу. С меня разом соскочило все то добродушное и снисходительное, переполнявшее меня до этого момента.
Словно кто-то холодными, равнодушными руками стащил с меня праздничные одежды. Рассеялось волшебство доверия, волшебство влюбленности. Я стоял голый, и мне было стыдно.