Вдобавок ко всему встряла тетка. Явилась незваная, но как раз вовремя. То-то удовольствие для нее! Когда-то она пригрозила Хуго гневом божьим, и вот — оказывается, не зря!
— Он выжил из дому Кирилла, а ты ему помогал. Бог и наказал тебя. А он — все та же низкая тварь! Он и Соню выживет, сделается хозяином в доме. Мы старики, нам не защититься от его хищных лап!
— Да не будьте же слепы! — разгорячился я. — Если одно погублено, пусть хоть другое живет! Ведь решается судьба вашего собственного рода! Своим упрямством вы готовы затоптать жизнеспособный росток, который может еще избежать этой всеобщей погибели…
Хайн твердил одно и то же:
— Не воображайте, это вам не удастся!
— Правильно, Хуго, — похвалила его тетка. — Жаль только, что ты не был таким энергичным раньше. Многое мог бы предотвратить!
Я ушел. Дело не выгорело. Ладно! Я еще не знал, как поступлю. Одно было ясно: отвергнув мое требование, они навсегда освободили меня от обязанности действовать в белых перчатках. Впредь руки мои развязаны — во всех отношениях.
Заботам не было конца. Хотел бы я, чтоб нашелся добрый человек, который постарался бы представить себе мою жизнь в то страшное время.
Петя жил в каморке Кати, наиболее удаленной от комнаты его матери. Вопли безумной долетали сюда приглушенно. Где-нибудь внизу он был бы изолирован еще лучше, но я не решался доверить его тестю.
Когда ребенка вывозили в сад, Соню запирали. Когда гулять выводили помешанную, тщательно запирали Петю.
На прогулках Соню чаще всего сопровождал Филип. И все время, пока он шагал рядом с ней или позади нее, она его ругала. Спотыкающиеся, бессмысленные, порой смешные бранные слова лились сплошным потоком. Больше всего ее раздражало, что Филип никак не мог приспособиться к ее торопливому мелкому шагу.
По воскресеньям Филип был выходной, и эту малоприятную службу отправлял я. Как сегодня вижу перед собой Соню: руки скрещены, ноги спотыкаются о камешки, нос кверху, ненавидящий взгляд устремлен на меня. И — неутомимая брань.
— Подлец, негодяй, мерзавец, вор… — Долгая пауза, чтоб набрать воздуху, и снова: — Бродяга, грязная свинья…
Я хмуро вышагивал рядом. Страдал от невозможности прекратить мутный поток, изливающийся из ее уст.
Но что это в сравнении с приступами бешенства, повторяющимися с удручающей регулярностью? Начинались они с крайнего возбуждения. Сонино лицо становилось гримасой, меняющейся ежесекундно. Она ни минуты не могла усидеть на месте. Это она вспоминала о ребенке. Ноздри ее вздрагивали. Она искала сына. В таких случаях следовало как можно скорей водворить ее в ее комнату. И тогда начиналось… Горе всему тому, что могло разбиться и что мы не убрали вовремя! Ее конечности конвульсивно сжимались. Она выла, как волк, как ураган, она издавала все звуки, существующие в природе, которыми только можно выразить отчаяние или ярость.
Мы с Кати — если были одни — тихо сидели, рука в руке. Кати быстро-быстро моргала глазами. Говорила:
— Я уже лучше переношу это. Привыкаю.
Но вид ее обличал, что она кривит душой.
В конце концов силы помешанной иссякали; она валилась на пол в отупении — и наступала тишина того неприятного рода, когда мы слышим стук собственного сердца и тиканье карманных часов. Через глазок в двери открывалось отвратительное зрелище. Соня походила на опустившуюся женщину. На потаскушку после ночной оргии. Приступы нередко заканчивались рвотой, Соня давилась, задыхалась… После этого ее комнату тщательно убирали, подмывали пол. Она непонимающе, испуганно смотрела на эту работу с кровати.
В ее безумии все явственнее проявлялся эротический элемент. Животная сторона постепенно приобретала перевес в теле, которое покинул дух. Женщине нужен был мужчина. Ее призывы, обращенные к Кириллу, походили на страстное мяуканье кошки в пору любовного томления. Облик Невидимого изменился — он становился менее таинственным, зато бесконечно более гнусным. Соня спала с ним. К сожалению, она была слишком откровенна. Хвасталась ласками любовника. Вскрики и вздохи воображаемого соития становились все чаще с каждой ночью. Если в это время у меня была Кати, она убегала в смятении. При всем своем мужестве она не могла вынести эту оскверняющую пародию.
Соне нравилось показываться голой. Обычно она старалась ошеломить своей наготой того, кто первым входил к ней. Надменная, горделивая и безмолвная, как изваяние, поджидала она, стоя перед дверью. Потом стала раздеваться даже днем. При ком угодно. При Филипе, при Паржике. Не пощадила даже отца. Обнажившись, пускалась в бешеный пляс. Пела… Оказалось, что у нее прекрасная память. Человеческий мозг — граммофонная пластинка, на которой фиксируется все, даже краем уха уловленные звуки. В определенных условиях давно воспринятое всплывает на поверхность. Соня распевала скабрезные песенки — я даже и предположить не мог, что она их знает.
Мильде перестал входить в ее логово. Он останавливался на пороге. Наблюдал больную прищуренными глазами. Потом поворачивался и без слова выходил в коридор.
— Ну как? Что? — засыпал его Хайн нетерпеливыми вопросами.