Отсутствие Сони меня не трогало. Мне нужен был только тот таинственный, скрытый плод, который она унесла с собой. Как жаль, что невозможно было сорвать его с ядовитого материнского дерева! Поистине, ребенок похож на яблоко поздних сортов. Его еще нельзя снимать, хотя собака садовника целыми ночами до изнеможения лает на шайки воров, рыскающих вокруг сада. Каждое утро я просыпался с тревогой — не приключилось ли зла моему яблоку? Но ведь солдат, способный засыпать под артиллерийскую пальбу, привыкает в конце концов даже к грохоту рушащихся небес, а человек, ежедневно ожидающий несчастья, которое все не наступает, приучается в конце концов засыпать в надежде, что если оно не разразилось до сих пор, то уж не разразится никогда.
Я привык к физической, так сказать, стороне надежды, но в душе втайне меня не переставал глодать страх. Как-то все будет потом, когда созреет мое яблоко? Не окажется ли оно червивым? Я просто жаждал этого дня, который все приближался, — и вместе с тем боялся его. Спастись от этой внутренней тревоги я мог только с помощью одного, но сильного средства: я до потери сознания одурманивал себя работой. Трудился как каторжный и тогда забывал и о бедах моих, и о моем нетерпении.
Давно уж не верил я болтовне доктора, из которой порой выбивался тоненький ручеек надежды — утешение для малокровных детишек… Я знал наверняка: Соня сошла с ума и никогда не вылечится. На этой части моих планов, касающейся мирной семейной жизни, я поставил крест. А как мне устроиться после рождения ребенка, я пока не знал. В такой переходный период самое лучшее — просто ждать. В одном я был твердо уверен: тогда, после, я не буду больше милосердным и не отступлю перед необходимостью из каких бы то ни было ложных сантиментов.
А пока положение можно было определить словами старых, уже со всем примирившихся людей: оно нехорошо, но могло быть и хуже. Хоть бы и оставалось таким, как есть! Соня была тихой помешанной, если только можно назвать тихим этот жуткий грохот на рояле или ее пронзительное, во весь голос, пение — Соня проигрывала и перепевала весь репертуар опер и оперетт. Ей нравилось воображать, будто она играет для своего невидимого друга. И она играла, пела до хрипоты, напрягая голосовые связки, — но сближения ее с фантомом так и не происходило. Тогда следовали часы, даже целые дни рыданий и жалоб, одиноких прогулок и патетических монологов, когда мысль лихорадочно набегала на мысль и в больном мозгу складывались фантастические истории. Соня не записывала их, как достославный сэр Хэкерли, — она их проживала.
Вообще-то мы даже не могли решить, какое из ее настроений предпочтительнее. Она одинаково неприятно возбуждалась п в грусти, и в радости. Достаточно было ее мысли задержаться на какой-нибудь очень уж приятной для нее истории, как Соня на всех в доме начинала смотреть с дерзким высокомерием. Вызывающе смеялась, вызывающе разговаривала со своим возлюбленным, который в такие минуты был с нею.
Такие беспокойные дни были настоящей мукой для Хайна. Порой я искренне жалел его. От постоянной озабоченности лоб его изрыли морщины — как у старой, больной собаки. Глаза его лихорадочно блестели. А помощи ниоткуда не было. Не меньше страдал Хайн и от тихих причуд дочери — от всего этого припрятывания завтраков для гостя, который никогда не придет, от беспрестанной необходимости считаться с его воображаемым существованием. Постепенно все в доме стало таким же, как и при Кирилле. Все — от сладких рожков, которые Соня засовывала под подушки и в ящики в комнате Невидимого, до лишних порций еды, якобы забытой на столе. Не было бы ничего удивительного, если б в доме лишился рассудка кто-нибудь еще — под гнетущей тяжестью игры, в которую играли только ради того, чтоб один сумасшедший не перестал верить в другого.
Я заметил, что хайновское сумасшествие имеет одну фамильную черту: упрямство. Потому что не чем иным, как упрямством, было то, как упорно и последовательно держались здешние помешанные за свой бред — вопреки явным несоответствиям. Соня в этом смысле была точной копией Кирилла. Точно так же, как он когда-то вообразил себя невидимым, она теперь верила в невидимость и в присутствие отсутствующего. Она до болезненности тщательно следила за тем, чтоб его призрачной особе не причинили обиды. Есть ли у дядюшки все, в чем он нуждается? Достаточно ли у него бумаги для письма? Переменили ли ему постельное белье? Не забыли ли оставить завтрак? В этих практических заботах Соня была почти разумна. Она заботилась о тени Кирилла больше, чем в самые лучшие времена — обо мне. И ее совершенно не смущало, что постельное белье не загрязнялось, еда не съедалась, бумага не исписывалась и рожков не убывало!