– Его побег не имеет значения, – произнес Фламбо. – У нас ничего нет против него, и мы ничего не сможем доказать. Едва ли стоит обращаться к окружному констеблю с историей о самоубийстве под воздействием колдовства или внушения на расстоянии.
Тем временем отец Браун исчез в доме, по-видимому собравшись сообщить горестное известие вдове покойного. Когда он вышел оттуда, то имел горестный и бледный вид, но подробности этого разговора навсегда остались неизвестными.
Фламбо, тихо беседовавший с доктором, удивился, что его друг вернулся так скоро. Браун не заметил этого и отвел доктора в сторонку.
– Вы уже послали за полицией? – спросил он.
– Да, – ответил Хэррис, – они должны быть здесь через десять минут.
– Вы можете оказать мне услугу? – тихо попросил священник. – Видите ли, я собираю коллекцию любопытных историй, где, как в случае с нашим приятелем-индусом, часто содержатся эпизоды, которые обычно не попадают в полицейские отчеты. Я прошу вас написать отчет об этом деле для моего личного пользования. Вы находитесь в привилегированном положении, – добавил он, ровно и серьезно глядя доктору в лицо. – Иногда мне кажется, что вам известны некоторые подробности, о которых вы предпочитаете не упоминать. Моя профессия конфиденциальна, как и ваша, и я сохраню в строжайшей тайне все, что вы напишете. Но я прошу вас описать все, как было.
Доктор, внимательно слушавший, немного склонил голову набок и тоже на мгновение посмотрел священнику прямо в лицо.
– Хорошо, – сказал он, прошел в кабинет и закрыл за собой дверь.
– Фламбо, – позвал отец Браун. – Здесь на веранде есть длинная скамья, где мы можем покурить, не опасаясь дождя. Вы мой единственный друг на свете, и я хочу побеседовать с вами. А может быть, просто помолчать рядом с вами.
Они удобно устроились на веранде. Отец Браун, вопреки своей привычке, принял предложенную ему сигару и раскурил ее в молчании, пока дождь тарахтел и барабанил по крыше.
– Друг мой, это очень странная история, – наконец сказал он. – Чрезвычайно странная.
– Мне тоже так кажется, – согласился Фламбо, передернув плечами.
– Мы оба можем называть ее странной, но имеем в виду противоположные вещи, – продолжал священник. – Современный разум смешивает два разных понятия: тайну как нечто чудесное и тайну как нечто сложное и запутанное. Поэтому ему так трудно разобраться с чудесами. Чудо поразительно, но оно простое. Оно простое именно потому, что чудесное. Оно исходит прямо от Бога (или дьявола), а не косвенно проявляется через природу или человеческие желания. Вы считаете эту историю странной и даже чудесной из-за того, что в ней присутствует колдовство злого индуса. Поймите, я не говорю, что здесь все обошлось без вмешательства Бога или дьявола. Только небесам и преисподней ведомо, под влиянием каких странных сил грехи входят в жизнь людей. Но сейчас я хочу сказать о другом. Если это чистая магия, как вы полагаете, то это чудесно, но не таинственно – то есть не запутанно. Чудо выглядит таинственным, но его суть проста. А в этом деле все далеко не так просто.
Гроза, немного утихшая в последнее время, снова надвинулась на них, и небо наполнилось отдаленными раскатами грома. Отец Браун стряхнул пепел со своей сигары.
– В этой трагедии есть безобразный, извращенный и сложный аспект, не присущий молниям, которые бьют прямо с небес или из преисподней, – продолжал он. – Как натуралист узнает улитку по скользкому следу, так я узнаю человека по его кривой дорожке.
Белая молния мигнула огромным глазом, потом небо опять заволокла тьма, и священник продолжил свою речь.
– Из всех бесчестных вещей в этой истории самая подлая – обрезанный листок бумаги. Она еще хуже, чем кинжал, который убил беднягу.
– Вы имеете в виду бумагу, на которой Квинтон написал свою предсмертную записку, – сказал Фламбо.
– Я имею в виду листок, на котором Квинтон написал: «Я погибаю от собственной руки…» – отозвался отец Браун. – Форма этой бумаги, мой друг, была самой неправильной, самой скверной, какую мне только приходилось видеть в этом порочном мире.
– Всего лишь отрезанный уголок, – возразил Фламбо. – Насколько я понимаю, вся писчая бумага Квинтона была обрезана таким способом.
– Очень странный способ, – промолвил его собеседник. – И, на мой вкус, очень плохой и негодный. Послушайте, Фламбо, этот Квинтон – упокой, Господи, его душу! – в некоторых отношениях был жалким человеком, но он действительно был художником слова и кисти. Его почерк, хотя и неразборчивый, был исполнен смелости и красоты. Я не могу доказать свои слова; я вообще ничего не могу доказать. Но я абсолютно убежден, что он никогда бы не стал отрезать такой отвратительный кусочек от листа бумаги. Если бы он захотел обрезать бумагу с целью подогнать ее, переплести, да что угодно, то его рука двигалась бы по-другому. Вы помните этот контур? Он неверный, неправильный… вот такой. Разве вы не помните?