И теперь я хлюпал желе и смотрел, как ее рука с кольцом лежит на скатерти неподвижно — как если бы By теперь привыкала не к кольцу, но вот к этой новой руке, к тем дверям, которые эта рука теперь научится открывать; и я чувствовал себя не как взрослый мужчина, сделавший предложение взрослой женщине, но как взрослый мужчина, держащий за руку маленькую девочку, чтобы вести ее через темный лес — почему? зачем? — и это ощущение казалось мне таким бесценным, таким хрупким, что я понимал — только сейчас, только в эту минуту, а не в течение всего дня, когда слишком нервничал, чтобы даже спросить себя — почему? зачем? — я понимал, почему и зачем женятся мужчины: чтобы взять на себя ответственность за жизнь этой маленькой девочки, чтобы выполнить ту ультимативную миссию — вести, защищать, направлять, — с которой, видимо, рождаемся мы и которую на себе несем, не ведая, пока не ляжет тяжело на скатерть девичья рука с кольцом, посверкивающим напряженно, как ключ, ошеломленный первым оборотом. И несколько минут и ей, моей маленькой девочке, и мне, ее взрослому мужчине, было так трудно и так неловко, что, когда за соседним столиком грохнули пробкой, мы подскочили и схватились за сердце, и соус из моей ложки полетел ей на платье — и только тогда мы начали хохотать и не могли остановиться до самого лифта.
«Октопусси» — это такое место, куда имеет смысл ездить если не ради кухни, то ради лифта. Шестнадцать метров глубины, и лифт идет намеренно медленно и очень плавно, — совершенно прозрачный шар с чуть перламутровыми — что замечаешь не сразу — стеклами, — медленно, так, чтобы можно было насмотреться на подводные прелести «Парка „Октопусси“». Когда-то это был самый дорогой ресторан в окрестностях, но потом подвесили над Ингельвудом прозрачный додекаэдр клуба «Фэйт» — и «Октопусси», несмотря на подводного садовника, работающего со всей зоной, видимой из лифта, несмотря на специально созданный искусственный остров, несмотря на джеты, доставляющие гостей с материка и на материк, превратился в заведение номер два. Но это, конечно, значения не имело, — а имело значение то, что By любила катания в этом лифте больше всего на свете — в какой-то момент, когда она завороженно смотрела на шугнувшуюся от нас рыбу, мне показалось, что даже больше, чем меня, — но тут глянула так завороженно и благодарно, что я обнял ее и закрыл на секунду глаза, а когда открыл их — ничего не увидел. Потому что лифт больше не двигался и свет в нем не горел.
Под водой темно, как под землей. Я понял именно там — быть опущенным в маленьком полом шаре под воду и быть опущенным в маленьком полом ящике под землю — совершенно одно и то же, наверное. Не позавидуешь подводникам. Особенно смешно — если бы там-тогда было смешно! — но теперь смешно, — что в этом стекляном гробу в десяти метрах от поверхности воды я был в парадном костюме. Сходство с похоронами было настолько полным, что мне показалось — дурацкая игра или сон дурацкий, и я бы даже лег на пол и скрестил руки в кратком помрачении ума, если бы не почувствовал, как напугалась By. Вот тогда мне стало нехорошо.