Вупи как вошла в квартиру, так просто прислонилась к стене и села на пол, а у меня еще хватило сил дотащиться до пуфа и кривовато плюхнуться на него, — но уже не было сил переменить позу, и минут пять я лежал, внятно ощущая, как затекает нога, и наслаждаясь тем, что этот вечер, кажется, закончился, и тем, что тепло и свет, и тем, что ничего не булькает за стенами, не качается пол и у моих ног не рыдает в ужасе ребенок. «Надо сделать чаю», — сказала By; я немедленно ответил: «Надо». Никто из нас не пошевелился, только Дот появилась из глубины квартиры. Наконец By с тяжким вздохом поднялась с пола, выпростала ноги из тяжеленных туфель на платформе и как была, в плаще и с приклеенным к тыльной стороне ладони мокрым шариком зонта, пошла на кухню — искать пульт от комбайна, а я все лежал и лежал и думал о том, что вот немедленно бы на пуфе и заснул, если бы не понимал, что уже через два часа проснусь от болей в затекшем теле и оттого, что край плаща врезается в шею.
Учитывая, что сегодня вечер разговения, места в «Октопусси» пришлось заказывать еще до Рамадана — и то мне удалось вписаться только потому, что в последнюю минуту кто-то отменил свою бронь. Весь день, еще с момента, когда фехтовали на зубных щетках в ванной, когда в пробке по дороге на студию медленно ехали вдоль намертво стоящей правой полосы и показывали язык озлобленным товарищам по несчастью, когда во время съемок By, кончая, сжала в пальцах мандарин так, что лопнула кожица и сок потек мне на лицо, и я слизывал капли, а студия аплодировала, и потом Бо, подавая полотенце, сказал: аи, молодцы! — так вот, весь день мы провели на таком бешеном, негасимом драйве, что перед поездкой в «Октопусси» меня колотило и познабливало и казалось, что от адреналина я испытываю бешеный, бешеный голод; мне невыносимо хотелось мяса, большую кровавую отбивную, совершенно натуральную, — наверное, общее разговенное обжиралово подхватило меня, а может, и правда какие-то более сложные механизмы, — и я был рад, что заказал на вечер именно «Октопусси», потому что там был мясной зал на три столика, и я знал, что By будет не против. Весь день я думал, догадывается ли она? ждет ли? нервничает ли? — и сам так нервничал и так ждал, что уже за столиком, вытащив коробочку из кармана, с ужасом обнаружил, что истер бархат на одном из уголков, с утра вертя ее в пальцах.
В принципе, тот факт, что она сказала «да», был невероятным, — и только в этот момент я понял, как панически боялся ее отказа. Потом уже, когда принесли хлюпающие желейные шары десерта и потянуло говнецом от дурианового соуса, она сказала: в принципе, тот факт, что ты сделал мне предложение, кажется невероятным. Сколько ведь говорили о браке, сколько говорили! — и что незачем, и что имеет смысл, только если детей — но ведь детей не хочется, тогда для чего же? — и о чувстве ярма, и о страхе перед рутиной, — а потом я вышел из дому одним утром, после того как она сказала: я выбросила вчерашнее варенье. Почему? — потому, сказала она, что оно тебе не понравилось, я же вижу, — и я поклялся, что сваренное ею накануне ужасное и приторное варенье, в котором дерущая горло сладость настолько забивала вкус исходных ингредиентов, что я даже не могу сказать сейчас, из чего оно было сделано — из чего-то синего? — и я поклялся, что это было прекрасное варенье, а она дуреха, и что — если она сварит еще — я съем все до последней капли — и я понял, что действительно — умру, но съем. И вот тогда я вышел из дому, оставив ее задумчиво глядящей на мусорорастворитель, и вдруг так занервничал, что побежал. Я не взял машину, а именно побежал, — мне казалось, что машиной все будет слишком медленно, я стану в пробке, машина сломается, что-нибудь не то произойдет — и я пробежал три квартала до ювелирного магазина и продышал продавцу: «Мне нужно кольцо!» Какое? — спросил продавец, — и я, только к концу второго слога заметивший, что он продавщица, сказал: любое.