Шкурка у него потрепанная и похожа на траченную молью шубу. Под глазами мешки, а сами глаза красные, как у альбиноса. Бывают ли вомбаты-альбиносы? Кажется, да, кажется, все бывают альбиносы. Может, он альбинос от рождения, а под морфом не видно? Нет, вряд ли, об этом где-нибудь бы да писали в свое время. Глядя на него, нельзя даже представить себе, что этот человек, в чьей шерсти застревают капли супа (и он ленится вытирать их, а только слизывает, что достает языком), снял гениальную и страшную трехминутку «Пленник зла» и пять лет назад сорвал церемонию награждения «Козочкой», опрокинув на стояно нужно мужество, мужество отказаться от наработок, мужество сказать себе: свет не сошелся клином… Странное чувство: мне неловко, что я так им восхищался. Нет, это чувство надо давить в себе, надо думать иначе: я восхищался им, когда мог им восхищаться. Я могу отказаться от собственной наработки: «я восхищаюсь Грегори Ташем». У меня есть другие ориентиры.
— Ты думаешь, — говорит Грегори, — что ты разрушишь систему изнутри. Ха! Фиг тебе, фиг тебе. Все, что ты делаешь, — да ты ее только укрепляешь. Она тебя использует — и выкинет, как шкурку от банана. Как шкурку. Понимаешь? (Делает такой жест, как будто срывает с банана шкурку. Задевает локтем стакан, ловит, ставит на место.)
На себя посмотри, шкурка. Проплешины. Мешки под глазами. Старость. Идеи плохи тем, что не могут заполнить плоть полностью — где-то остаются лакуны, трещины, щели — и в эти трещины заползает время. Твои нетленные идеи борются с разлагающейся плотью, в которой они заключены. А плоть всегда побеждает. Человек, столько лет проведший в порноиндустрии, должен понимать это лучше любого другого.
— Я не уверен, — говорю я вслух, говорю неправду, потому что мне совсем не хочется обсуждать с ним правду, — я не уверен, что я когда-либо собирался что-то менять. Я использую систему в своих целях, вполне меркантильных, ну и ладно. Я не идеалист — ну и что такое?
— Тогда почему ты вчера дверью хлопнул и на прессухе обозвал Михалкова-пятого «облезлым хорьком»? — ржет.
Потому что он облезлый хорек! Я злюсь, да, но я злюсь, потому что не сработало. Я надеялся, что все-таки художественные, простите, достоинства «Белой смерти» как-нибудь перевесят, перевесят все — и их страх, и что там еще им мешает. Что они сумеют почувствовать, понять, что ли… Ну, я просчитался. Я уже в прошлом году давал себе слово — хрен, больше никаких «Пепперов»! И сдержу его на следующий год. Но вот не надо делать из меня революционера. Я слишком, знаете, стар для этих игр! — И на этой фразе я едва не прикусываю себе язык и меня заливает стыдом, но, к счастью, он меня не слышит, потому что смотрит на женщину — на немолодого, с пятнами седины, толстого миксуса — коала, но с рысьими кисточками на ушах. Это Ланда Голд, когда-то — прекрасная актриса, губастая и тонконогая, как обезьянка, теперь — бессменный секретарь «Коалиции», вечная подруга Таша, я вспоминаю знаменитую фотографию мирных времен — как он держит ее за шею, нежно и осторожно, и смотрит на нее, как дитя на подарок, — и сейчас он оторвался от супа, не слушает меня, смотрит на эту женщину, как дитя на подарок, и вдруг пододвигает ей стул таким молодым, ловким, тонким жестом, что на секунду мне кажется подделкой эта плешивая шкурка, эта наивная суетливая речь, — но только на секунду, потому что он говорит:
— Именно! Никаких «Пепперов»! И это должен быть только первый шаг! Ты не хуже меня знаешь, — нельзя оставаться в индустрии, игнорируя ее правила. Сдаться или порвать навеки! Только так!
Я смотрю на Ланду, а Ланда на меня. Я вижу, что она понимает: я ищу в ней губастую тонконогую обезьянку и не нахожу ее. Наверное, ей становится больно. Я быстро опускаю глаза.
Интонация, с которой она обращается к Ташу, поражает меня. Это интонации матери, говорящей с болтливым, но не очень умненьким ребенком, и в эту секунду я понимаю, от чего и ради чего Ланда Голд отказалась десять лет назад.
— Ты уже сказал ему, что мы хотим?
— Свободы и смерти, мы всегда хотим одного и того же! — Грегори смеется, Ланда улыбается и гладит его ладонь, а я думаю, что глупо хотеть того, что неизбежно; смерти в особенности.
— Мы предлагаем вам, — говорит Ланда, — присоединиться к нашей Коалиции. Делать бомбу. Бросить ее под ноги членам жюри на будущий год.
Она говорит это, потому что хочет сделать ему приятное. Она смотрит на меня, а я на нее, и мы оба знаем, что играем роли ради этого бедного человека, который макает распадающийся кусок хлеба в остатки супа.
— Как — бомбу? — спрашиваю я с деланым испугом.
— В переносном смысле. Объявить о том, что вы разрываете с чилли, что выбираете путь независимости. Что вы делаете теперь картины не для проката, а для искусства.
— Для меня это все равно что сказать, что я снимаю кино для слепых, — говорю я со вздохом. — О каком искусстве вы говорите, Ланда?