От профессора Алексей Алексеевич вернулся в двенадцатом часу. Его расстроила эта идиллическая супружеская пара, трогательно называвшая друг друга Полем и Елочкой, не скрывавшая перед ним, посторонним, своей приязни, нежности, какого-то наивного умиления; и невольным укором прозвучали слова Барковского о пользе волнения, и мимолетное упоминание о неукротимой деятельности профессора тоже задело Алексея Алексеевича. И может быть, самое большое впечатление произвел молодой, неподдельный задор Аполлона Игнатьевича.
Пока Алексей Алексеевич ехал домой, в свою пустую, одинокую квартиру, ему вспомнился давний разговор с одним старым другом. Друг говорил тогда:
— Эх, Алеша, Алеша, как я тебе завидую. Такой, знаешь, хорошей белой завистью. — Незадолго перед тем друг расстался с женой, и завидовал он семейному миру Алексея Алексеевича.
— Врешь, Костя, — возразил Алексей Алексеевич, — белой зависти не бывает… Не надо ханжить — от жены ты сам сбежал…
Давно это было. Не осталось в живых ни жены, ни старого друга, и сам он, Алексей Алексеевич, давно, как говорится, не у дел, в стороне от забот и хлопот.
«Может, правда, начать марки собирать? Или значки? Все-таки занятие», — подумал Алексей Алексеевич, отпирая дверь.
Утром Хабаров был хмурый. На обычный вопрос Клавдии Георгиевны: «Как дела?» — ответил мрачно:
— Плохо жизнь устроена: живешь временно, умираешь навсегда.
— Так! Значит, в философию ударились? Немедленно прекратите, Хабаров!
— Почему? Разве мои дела так плохи?
— С чего вы взяли, что ваши дела плохи?
— А иначе чего бы вам сердиться, доктор?..
— Как только не стыдно панике поддаваться. Вы же умный, сильный, волевой человек, Виктор Михайлович. Воля… — Клавдия Георгиевна хотела сказать что-то еще, но Хабаров решительно перебил ее:
— Однажды вы просили меня не пылить ненужными словами. Верно? А теперь я прошу: не надо! Что вы знаете, Клавдия Георгиевна, про волю и кто вообще знает чего-нибудь всерьез? Воля — это мысль, переходящая в действие. Но как прикажете действовать мне? Вот сейчас, здесь? А коли не действовать, тогда нечего и болтать про волю. Если бы вы мне хоть какие-нибудь восстановительные или, как их назвать, упражнения назначили, физкультуру лечебную прописали, тогда бы я знал, как ломать боль… А так что — одни уколы. Вчера мне пятнадцать шприцев вкатали! Это не считая того, что каждые два часа Тамара еще кровь берет…
Клавдия Георгиевна понимала — он устал, устал от неподвижности, болей, ожидания, но что она могла сделать — кости срастаются не сразу и, чтобы преодолеть флеботромбоз, тоже нужно время.
И Клавдия Георгиевна, поддаваясь извечному бабьему инстинкту, а вовсе не врачебным соображениям, стала гладить его по голове и приговаривать:
— Миленький Виктор Михайлович, ну, потерпите еще несколько денечков. Ну, совсем чуть-чуть еще потерпите. Знаю, вы устали, мы вас уколами замучили. Знаю. Но теперь уже скоро вам станет легче. И физкультуру тогда назначим. Сурен, — впервые она назвала Вартенесяна без отчества, — сказал, что сам будет с вами упражнения делать. А он по части лечебной физкультуры просто бог…
И Хабаров улыбнулся.
— Есть же на свете дураки, которые пытаются утверждать, будто жалость унижает человека. Клавдия Георгиевна, пожалейте меня еще. Унизьте. У вас такие руки хорошие. Вы, если захотите, одними руками можете вылечить — без лекарств, без уколов.
Глава девятая
Она торопилась домой. Она очень устала. И все эти записи, документы, порядки, заведенные непонятно для чего и неизвестно кем, раздражали больше обычного.
Одна история болезни, другая, третья. И, наконец, последняя, может быть, единственно серьезная, единственная, требующая собранности и напряжения.
Смахнув белый колпачок с головы, поправив волосы, она принялась писать:
Тамара влетела в палату.
— Виктор Михайлович, вам почта. С аэродрома шофер привез. Станцуете, или так отдать?
Первое, на что Хабаров обратил внимание, — конверты без марок и почтовых штемпелей. На одном значилось: «Полковнику Виктору Михайловичу Хабарову», — он сразу узнал ровный, стремительный почерк Блыша; на другом — «В. М. Хабарову (лично)». «Лично» подчеркнуто красной чертой.
Не раздумывая, Хабаров вскрыл письмо Блыша и прочел:
Глубокоуважаемый Виктор Михайлович!
Я просто не нахожу слов, чтобы выразить Вам свое сочувствие. Боюсь писать общепринятые в таких случаях вещи, а то Вы опять скажете: от него один шум и никакой информации… Надеюсь, Вы меня понимаете?