На показах для дистрибьюторов никогда, естественно, не аплодируют, это звучало бы несколько наивно и неуместно, тут как бы все профессионалы, имеющие дело с профессионалами, тут речь идет не об искусстве всегда, но о прагматике, знаете, о сухих цифрах: за какую сумму покупать права, как распространять, в каких количествах тиражировать, сколько месяцев продержится фильм на нормальном уровне, нужно ли будет допечатывать копии, по каким каналам делать рекламу. Нет тут места разговорам о высоком, и ждать от четырех человек, собравшихся по приглашению Гросса в демонстрационной комнате берлинского отеля «Хайат», аплодисментов, или комплиментов, или еще каких-нибудь выражений восхищения, было бы глупо. Но Гросс все-таки ждал. Ждал, интуитивно зная, что показал этим людям лучшее, может быть, что ему удавалось до сих пор породить; ждал, потому что из-за какого-то смутного собственного каприза до сих пор не показал фильм никому из близких – да что там близких, не захотел показать фильм целиком даже актерам и съемочной группе под предлогом того, что не складывается, что встречу с немецкими дистрибьюторами пришлось назначить очень срочно, ну никак, ребята, но вот в пятницу я возвращаюсь – собираемся и смотрим все вместе, ради бога, простите. Ждал, потому что сам до сегодняшнего дня посмотрел смонтированный сет только один, один-единственный раз, и то с трудом – все время хотелось вскочить и убежать из смотровой комнаты, все время боялся увидеть, что все ужасно, глупо, наивно, надуманно, неестественно, и знал же, что прекрасный фильм, прекрасный и страшный, – и нервничал все равно. В самолете на Берлин думал, что, конечно, так волноваться нельзя, это чрезмерно; что, наверное, дело не в теме и не в том, что ни о чем, кроме Холокоста, он уже три месяца не может думать, что он постепенно перечитал все, что мог, по этой теме, что ему даже сон снился про то, как… Что не в этом всем дело, не в этом, а просто – это первый фильм в его жизни, который он снимал безо всякой поддержки, финансовой или моральной; он до дрожи в руках нервничает из-за того, что фильм этот стоит стеной между ним и Бо, как бы они ни делали вид, будто все превосходно, и что если фильм окажется плохим, непонятно, как им жить дальше, а если фильм окажется хорошим, непонятно, как им жить дальше, и что именно из-за этого едва не упал, когда сходил с трапа, и потом не смог идти – встал в сторонке и еще несколько минут пытался успокоить сердце, умерить спазм в горле, обсохнуть от липкого пота. За последние сутки пришлось выпить три какие-то мерзкие таблетки – не помогали успокаивающие бионы, не помогал прекрасный тонизирующий массаж, который тоненькая вьетнамская девушка (помнишь ли ты, как твой народ их истреблял?) железными ручками вбила ему в спину. В демонстрационной он был на сорок минут раньше срока, ему все время казалось, что или перепутают диск, или кабель выпадет, и поэтому к приходу фон Бассета из прокатной компании «Дойче Вита» Гросс уже люто ненавидел себя за эту суету, за поведение студента перед первым экзаменом, за слишком явно покрасневшую морду.
Сейчас за спиной у Гросса кроме фон Бассета сидели Фридрих Клаусс из
Фон Бассет перелистывал две странички описания фильма, как если бы мог прочесть там слова, пригодные в данной ситуации для вежливого отказа. Соколовски искал что-то в карманах. Гросс посмотрел на Гибштейна. Гибштейн неловко сказал: «Прекрасный фильм. Ну что же, надо подумать, надо подумать». Клаусс сидел в дальнем углу и явно был рад, что выпадает из поля зрения режиссера. Гросс с трудом повернул шею (не слушались мышцы от свинцовой усталости, и он боялся, что вот-вот просто упадут веки и он не сможет открыть глаза, честное слово) и посмотрел на Беллу. Белла не прятала глаз и не пыталась занять руки – она сцепила пальцы, положила кулаки на спинку впередистоящего кресла и смотрела на Гросса понимающе и открыто, и тогда он произнес, изо всех сил стараясь говорить нормально (не получилось):
– Начните вы, Белла.