— Ногами затопал? — переспросил Никон. — Знакомый слог. Видал я такое же топанье от брата его изгнанного. Князь Изяслав грозился тогда в заточенье меня бросить, а обитель разорить. Святослав, я думал, не схож с братом, ан нет, выходит, точь-в-точь… Чем же грозиться стал?
Григорий перекатился с приступки снова на колени.
— Отче, — взмолился, — отступись, не противься князю. Не посылай ему больше обличений и пред боярами не осуждай. Заточит ведь тебя Святослав в темницу! Так и обещался перед всеми: брошу, говорит, в поруб докучливого монаха, на съеденье крысам. Митрополита, говорит, Георгия выгнал я из Киева за то, что был заодно с Изяславом, и с этим чернецом, кричит, разделаюсь. Отче…
Феодосий встал из-за прялки и поднял Григория с земляного пола, усадил.
— Не велит Господь закрывать глаза на братоненавиденье и злое притеснение невинных, — сказал игумен, будто бы даже радостно, с воодушевлением. — Еще буду писать к князю о его беззаконии и с боярами передавать на словах. Не отступлюсь, Григорий, не проси попусту.
Старец опять принялся сучить нить и крутить веретено. Молодой монах по-рыбьи открыл рот и снова закрыл.
— Знакомый слог, — со вздохом повторил Никон, берясь за перо…
К вечерне в обитель приехал боярин Янь Вышатич и перед службой уединился с игуменом для разговора. Толковал о делах киевских, о том, как митрополиту Георгию пришлось спешно уплыть в Константинополь, что князь Всеволод водворился в Чернигове и что у старшего Ярославича теперь нет никакой надежды на возвращение. Князь Изяслав добрел со своим длинным обозом до ляшского Кракова и попросился к Болеславу на постой. Польский князь впустил обоз во двор, а Изяслава прилюдно обругал последними словами и велел дружине гнать его со всей чадью и челядью.
— Как яичко облупил и голым выставил за ворота, — заключил Янь Вышатич.
— Где ж теперь скитается христолюбец? — опечалился Феодосий.
— Подался к германскому императору. Но Генрих едва ли поможет ему. А ты бы, отче, о себе подумал, — присовокупил к сказанному воевода. — Князь того и гляди пришлет за тобой кметей.
— Что мне о себе думать, — смиренно отозвался старец. — Заточить меня князь хочет? Это только в радость мне будет. Разве тревожит меня, что лишусь я богатства и удобства? Или опечалит меня разлука с женой и чадами, утрата имения и сёл? Ничего этого у меня нет. Нагим я пришел в этот мир, нагим и уйду из него. К смерти я давно готов, боярин.
— А все же остерегся бы ты, отче, — попросил Янь Вышатич. — Святослав хотя и чтит тебя светочем, но с досады на твои слова сам не свой сделался.
— С беззаконием не примирюсь, — стоял на своем игумен, — и в молебнах велел поминать киевским князем Изяслава, а не Святослава… А скажи-ка мне, боярин, — Феодосий переменил мысль, — какую это напраслину возвел черниговский князь на брата? Не верю я, что Изяслав мог на младших братьев злое умыслить. Не оклеветали ль христолюбца?
Воевода поведал старцу о злополучной грамоте, украденной с митрополичьего двора и распалившей Святослава.
— Видел ли ты оную грамоту, боярин?
— Все видели ее, отче. Для князя она — что знамя впереди дружины.
— А не подметная ли грамота? — задумался Феодосий.
— Изяславовы бояре на том и стояли. Да не в том беда, отче, какая она, а в том, что князю она — все равно что коню, бегущему вскачь, удар плеткой. Святослав и без этой грамоты нашел бы причину пойти войной на киевского князя. А то и причины бы не дождался.
— Но ты все же, боярин, — думал о своем игумен, — допытайся, откуда у Святослава взялась эта причина. Кто дал ему в руки грамоту и кто таков этот тать на митрополичьем дворе. Исполнишь мою просьбу?
— Исполню, отче.
Подходя с воеводой к деревянному храму, уже наполненному черными рясами братий, Феодосий поделился совсем иным замыслом:
— Хочу перевести церковь на новое место и поставить ее в камне, просторной сделать. Эта давно уже не вмещает всех.
— Так поставь, отче, — рассеянно молвил боярин, присматриваясь к толпе чернецов. — Где-то тут мой книжный отрок?..
Несда сам его увидел, кинулся навстречу. Они обнялись.
— После, после наговоритесь.
Феодосий взял послушника за плечо и легко подтолкнул обратно к церкви.
В тот же день обитель взволновала еще одна весть, на короткое время отодвинувшая в тень княжьи угрозы.
К вечерней трапезе привели, как обычно, расслабленного умом брата Исаакия. По обыкновению, усадили его отдельно от всех, положили на стол хлеб, поставили блюдо вареных овощей. Повредившийся от бесов монах встал на ноги лишь полгода назад. Как младенца, его научили ходить и силой водили в церковь, куда он поначалу совсем не стремился. Потом так же приучили брать в руки хлеб. Пока он не уразумел, что к чему, целую седмицу оставался голодный.
В тот вечер вдруг заметили, что по лицу порченого монаха текут быстрые слезы.
— Ешь, брат Исаакий, ешь, — ласково сказали ему, окружив. — Игумен Феодосий за тебя день и ночь молится.
Но тот бросил хлеб на стол и горестно промычал:
— Они м-мне: м-мы — ангелы… Одолели, вороги.
В трапезной водворилась изумленная тишина, которую оборвал вскрик:
— Исаакий заговорил!