Сведения о Феодосии книжник находил в рассказах пожилых монахов, знавших святого: Феодосиева келейника Илариона и келаря{80} Феодора, от которого Нестор узнал историю детства святого: о ней Феодору поведала мать преподобного. В ссылках на рассказы свидетелей и очевидцев нет ничего необычного для агиографии: они встречаются, например, у Кирилла Скифопольского. Но вместе с тем пытливое внимание к фактам, к деталям словно бы выдает в авторе Жития будущего (или уже «действующего»?) историографа. Иногда указание на присутствие очевидца при событии превращается в Житии в своеобразную художественную мотивировку: «Нестор ‹…› не мог быть свидетелем кончины святого, но русский агиограф находит
Также перо агиографа, вероятно, добавило выразительные штрихи к рассказам Феодосиевой матери, о которых автору Жития поведал келарь Феодор. «Мать, конечно, могла рассказать, как она догоняла сына, и даже упомянуть, что била его, но подробности о том, как „мати… имъши и́ за власы, и поврьже и́ на земли, и своима ногама пъхашети и́“ и уже дома, „гнѣвъмь одрьжима“, продолжала „бити и́, дондеже изнеможе“{81}, т. е. до собственного изнеможения — такого рода живописание придется отнести на счет авторства Нестора», — убедительно предположил А. А. Шайкин, заметивший, что так о противостоянии святого и его родных в житиях еще не писали[330].
Обилие «общих мест», характерных для традиции монашеских житий, вовсе не свидетельствует о том, что Нестор лишь в малой степени опирался на устные рассказы. Во-первых, жизнь разных людей вообще во многом если не банальна и однообразна, то похожа, и повторяемость — ее закон. Предсказуемы и реакции на сходные обстоятельства и поведение, обусловленное одними и теми же мотивами. Нестор пишет о серьезности святого, проявляемой им еще в детстве: Феодосий избегал игр со сверстниками, размышляя о божественном. Это, конечно, топос[331], причем известный не только житиям: еще античная литература создала образ мудрого ребенка, дитяти-старца[332]. Однако разве не мог непохожий на других мальчик вести себя так на самом деле? Тем более не противоречат реальности «общие места» наподобие аскезы Феодосия, ограничивавшего сон и предававшегося молитвам. Ведь жития служили моделями, по которым монахи строили жизнь, говоря словами поэта, «делали ее». Если агиограф Нестор подражал более ранним житиям, то его герой — описанным в них подвижникам[333].
Нестор в Житии Феодосия Печерского обнаруживает свое присутствие, свое «я» чаще, чем в «Чтении о Борисе и Глебе»: использование форм первого лица акцентировано: «Эта „перволичность“ Несторова текста очень показательна — тем более, что она, строго говоря, вовсе не вытекает из структуры житийного жанра», — заметил В. Н. Топоров, выделив «иногда даже подчеркнутые перволичные обороты (вплоть до „я, Нестор“)». За грамматикой стоит смысл: «подчеркнутость личного участия, личной ответственности» книжника, беспокойство о сохранении памяти о Феодосии[334]. Но, помимо этого, конечно, еще и осознание себя как автора, писателя, хотя и не в привычном для нас смысле, не как литератора-беллетриста. Нестор не сообщает, что написание Жития было поручено ему игуменом Печерской обители, хотя, вполне вероятно, жизнеописание Феодосия он составлял для его церковного прославления, и этот труд едва ли был предпринят только по его личному желанию. Кирилл Скифопольский, автор Жития Саввы Освященного, которому Нестор подражал и из которого даже заимствовал отдельные фрагменты, сообщал, что его к работе над житиями Евфимия и Саввы сподвигнул совет-настояние некоего духовного лица[335]. Если в случае с Нестором обстоятельства были таковыми же, но он об этом умолчал, — перед нами свидетельство, сколь высоко русский книжник оценивал свою роль в решении написать о жизни преподобного Феодосия. Нестор чувствовал и осмыслял себя прежде всего как писателя, автора. В смиренном признании автором Жития своих недостоинства и неумения можно увидеть не просто «общее место» агиографии, а еще и беспокойство книжника, не уверенного до конца в собственных способностях, но надеющегося исполнить свое назначение[336].