Покидая мир, становясь монахом, человек избирал особенный жизненный путь. Иоанн Синайский, или Лествичник (VI–VII века), в своем сочинении «Лествица{34}, возносящая на небо», авторитетном духовном руководстве для черноризцев, перевод которого был известен на Руси, так описывал этот путь: «Будем внимать себе, чтобы, думая идти узким и тесным путем, в самом деле не блуждать по пространному и широкому. Узкий путь будет тебе показан утеснением чрева, всенощным стоянием, умеренным питьем воды, скудостью хлеба, чистительным питьем бесчестия, принятием укоризн, осмеяний, ругательств, отсечением своей воли, терпением оскорблений, безропотным перенесением презрения и тяготы досаждений; когда будешь обижен — терпеть мужественно; когда на тебя клевещут — не негодовать; когда уничижают — не гневаться; когда осуждают — смиряться. Блаженны ходящие стезями показанного здесь пути,
Монашество было отречением от мира, от светской жизни — от жизни плотской. Не случайно монахов называли живыми мертвецами и ангельским чином: пребывая во плоти, они должны были жить не по законам плоти. Отрезание волос в обряде принятия монашеского сана было символом отсечения мирских помыслов и страстей. По словам Иоанна Лествичника, становящийся монахом обязан совершить три отречения: «Первое есть отречение от всех вещей, и человеков, и родителей; второе есть отречение своей воли; а третье — отвержение тщеславия, которое следует за послушанием»[123].
Реальная монашеская жизнь была далека от этого идеала. Даже из ее описания в Киево-Печерском патерике — памятнике, призванном возвеличить подвиги печерских иноков, — видно, сколь часто черноризцами владели греховные думы и чувства. Но любой, кто искренне отрекался от мира, не мог не воспринимать монашеские заповеди и заветы глубоко, отзываясь всем сердцем. Нестор, вскоре проявивший себя как религиозный автор, конечно, именно так переживал иноческий идеал. А уход из мира — как рубеж начала нового бытия, смерти в жизни прежней и рождения в жизнь новую.
Как и в любом монастыре, жизнь в Печерской обители определялась малым и большим кругами времени — суточным богослужением и чередой праздников и постов церковного года. Студийский устав (Устав патриарха Алексия), принятый в монастыре[124], предписывал инокам носить одежду из грубой шерсти, запрещал личное имущество. Не дозволялось иметь сосуды для пищи в кельях, вкушать ее следовало сообща в особом помещении — трапезнице. От Пасхи до Филипповского, или Рождественского, поста — два раза в день, на обед и ужин. Обед — варево с зеленью и сочиво — густое кушанье из бобов. На ужине перед повечерницей — сочиво и пшено, оставшееся от обеда. В Великий пост есть предписывалось один раз в день, в первую неделю — сухоядение (хлеб и плоды). В трапезницу монахи шли после того, как слышали звук троекратного ударения в било — доску из дерева или металла. Впереди шествовал священник, отправлявший в тот день храмовую службу, за ним игумен. Пели 142-й псалом: «Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое». Ели в молчании. Обед начинался с молитвы, завершался тоже молитвой. После удара большой ложкой в блюдо братья клали ложки и возглашали вслед за игуменом: «Господи Иисусе Христе, Бог наш, помилуй нас».
Церковные службы были общими — на них собиралась вся братия, кроме болящих. В игуменство Стефана высоко над землей вознесся заложенный Феодосием Успенский храм, ставший главной церковью монастыря. «Успенский собор Печерской лавры (1073–1077 гг.) явился самым грандиозным памятником архитектуры второй половины XI в. Диаметр его купола почти на метр превысил размер главы Киевской Софии. Отсюда общий характер форм — мощных, структурных, глубоко и сильно расчлененных» — так пишет о храме искусствовед А. И. Комеч[125]. Чувство восхи́щенности над повседневностью, над земной суетой на богослужении создавалось и пением хора, и теплым трепетом огоньков свечей, и строгими отрешенными ликами на фресках. (Собор был расписан уже при Никоне византийскими мастерами.) Внутренний объем собора отчетливо выражал идею, символ креста — основания веры. «В целом интерьер храма отличался особенной пространственностью. Отсутствие сложности, характерной для пятинефных{35} соборов, привело к цельности и ясности грандиозной структуры. Концепция осеняющего и охватывающего крестово-купольного завершения оказалась здесь выявленной с еще не существовавшей на Руси отчетливостью. В этом, как и в развитии строительной техники, сказываются продолжающиеся и укрепляющиеся связи Киева и Константинополя ‹…› Уцелевшие фрагменты собора и сейчас своим величием вызывают ассоциации с монументальными сооружениями той традиции, которая берет свое начало в архитектуре античного Рима»[126].