Ян Сапега встречал свою сороковую весну, она не обещала быть особенно радостной. Из Тушина только что пришла грамота. Перечислив с утомительной подробностью свои несуществующие титулы, парик благодарил его на присылку двух перехваченных гонцов, вёзших письма от Скопина в Москву, и выражал надежду, что «ваша благосклонность окажет нам наивозможнейшую помощь в противостоянии надвигающейся угрозе с севера». Гетман пренебрежительно отбросил послание — этот фигляр не должен рассчитывать на «нашу благосклонность». Уйти из-под монастыря просто так, напрасно простояв восемь месяцев под его стенами, значит расписаться в собственном бессилии и навсегда покрыть позором своё имя. И что его в таком случае ожидает? Стать вровень с многочисленными воеводишками, вроде наглого и бездарного Зборовского, или, того хуже, поступить в подчинение молокососа Рожинского, чтобы умножать его ратную славу? Покорно благодарю! Довольно того, что он держит в повиновении всю северо-восточную Русь, расходуя на то большую часть своего войска. Иначе жалкое пристанище чёрных воронов уже давно было бы взято.
Нужно, пожалуй, ещё раз обратиться к этим упрямым олухам в монастыре. По всем прикидкам, там уже не должно остаться людей, способных воевать, из чего же им держаться? Он предложит лёгкие и почётные условия сдачи: пусть продолжают сидеть в своём курятнике, лишь бы вывели ратных людей и отвалили хоть малую толику на военные издержки — вот малость, которая позволит сохранить лицо обеим сторонам.
В крепость ушёл очередной ультиматум. Он содержал действительно мягкие требования, причём слово «сдача» вообще не употреблялась, речь шла о почётном «замирении». Но чтобы скрыть очевидную безысходность осаждающих, заканчивалось решительно и грозно:
«Аще и в этот раз не примете наше ласковое увещевание, то сделаем приступ, могучее прежних, не дадим пощады ни мирским, ни Божиим людям, ни старым, ни малым, накормим диких зверей трупьями вашими, а очи бессмысленны дадим чёрным воронам на склёв. И обитель, вами осквернённую, поровняем с землёй, чтоб следа не осталось. Так вы, твердолобцы, помыслите: аще своя жизнь не дорога, то о Божием доме порадейте».
В лавре прочитали и призадумались. Стали гадать, когда ожидать обещанного приступа и как ему противостоять? Первую загадку разрешил Матьяш: гетман, сказал он, любит делать себе подарки, именины у него как раз на Предтечу, 25 мая, тогда и крепость хочет получить. Другим отгадчиком оказался монах Нифоний. Бедный брат заболел водянкой, и без того грузный, он раздулся, наподобие пузыря, того и гляди, лопнет. Стал ходить тяжело и говорить с одышкой, однако нашёл в себе силы дойти до воевод и спросить, знают ли они, чего ляхи и воры боятся более всего? Долгорукий не стал голову ломать, отмахнулся, а Голохвастов угадал верно: боятся, сказал, кабы скраденное у них не отняли, недаром сказывают, что вор караульщиков стережёт.
— Верно, — подтвердил Нифоний, — ежели прознают, что на ихний обоз напали, никакая война им не с руки.
— Ты куда клонишь?
Нифоний с трудом примерялся, потом тяжело опустился на колени.
— Дозвольте, господа воеводы, последнюю службу сослужить. Проберусь в обоз, а как приступ зачнётся, подожгу его.
— Куда тебе, бедолага, дело непростое, здоровому не осилить.
— Бог поможет, всё лучше, чем вживе преть, хуже никак не будет...
Подумали воеводы, риска действительно никакого, но для того, чтобы дело в прямом смысле слова выгорело, к Нифонию приставили крепкого помощника — Анания Селевина, его даже спрашивать не стали, знали: если где опасное дело, он тут как тут.
Задумка эта при удаче наверняка способствовала бы отражению грядущего приступа, однако не следовало забывать и о проверенных средствах: стали выгребать остатки серы и извести, калить ядра и точить ножи. Малочисленных воинов, где только можно, заменяли женщины, в этот раз вся тяжесть по подготовке крепости легла на них. Мужчины участили вылазки в надежде доподлинно узнать о замышлениях панов. В их стане действительно наблюдалось необычайное оживление.