После чего был суд, закрытый. Я сидел на лестнице и ждал, что произойдет. Мы серьезно думали о возможности, что отца уже не выпустят. Не донес властям о контрреволюционной пропаганде. А статья, повторюсь, пятьдесят восьмая. В конце отец вышел из зала суда, без охраны, свободный. И рассказал, что произошло.
Гроссману дали защитницу, которую отец называл “комсомолкой”, потому что она была очень молодой, а также абсолютно преданной режиму. Судья вытащил бумажку и спросил Гроссмана:
– Вы подписали то-то и то-то, подпись ваша?
Тот подтвердил.
Тогда эта адвокат-комсомолка встала, повернулась к Гроссману, сказала:
– Говорите, как все было!
Гроссман молчал. Она – кулаком в стол.
– Я вам сказала – говорите! Вы обязаны говорить.
И Гроссман сказал:
– Все неправда, меня били.
Скандал получился зверский. Прокурор вскочил:
– Требую не вписывать это в протокол.
Адвокатша – к нему:
– Вы что, законов не знаете? Обязаны вписать это в протокол.
И крик, шум. Судьи чуть не спрятались под стол, потому что было ясно: им попадет. В конце концов председатель суда промямлил:
– Откладывается заседание.
Отца отпустили. Гроссмана, конечно, нет. Его осудили позже, через месяц примерно, тройкой – и не за контрреволюционную пропаганду, а за то, что он годами раньше бежал из спецпереселения. Мы решили на семейном совете (мне уже разрешали быть его частью), что отца надо немедленно убрать из Самарканда.
Но чтоб выехать из Самарканда в Вильно, нужно было особое разрешение. И тут снова помогли курсы кройки и шитья. Клиентами моей матери, которым она шила платья, были в основном жены эвакуированных ленинградских профессоров. Это были какие-то совершенно другие женщины. Необыкновенно элегантные – посередине всеобщей беды. Говорящие красивым русским языком. Интеллигенция ленинградская высокого пошиба. Среди них была одна женщина, которая не принадлежала вполне к этой группе, ея звали Хрущева. Она говорила, что ея брат – высокий чиновник. Я до сих пор не знаю, была ли это сестра Никиты Сергеевича. Во всяком случае, она была хорошей клиенткой и влиятельной женщиной; мама к ней обратилась за помощью и через два дня получила бумагу.
Отец сел на ближайший поезд, куда сумел достать билет, – и исчез. Ни письма, ничего. Мы даже думали, что его снова взяли. А новости, которые поступили из Вильно, были ужасными. Мы знали, что в Вильно не осталось евреев.
Через полгода, быть может немногим меньше, я был дома, делая уроки, когда в комнату вошел советский солдат. Классический. Ушанка с красной звездой. Шинель. Деревянный чемодан, которые тогда очень часто носили с собой солдаты. Все как надо. И говорит мне по-русски:
– Я ищу мадам Зайдшнур.
Я вздрогнул от слова
– Мамы нет дома, но она будет через два часа. Хотите подождать?
– Да, хочу. – Он вообще был немногословен. Сел. Вытащил газету и стал читать.
– Хотите чаю?
– Да.
Я налил чай. Этим наше общение ограничилось. Когда вернулась мама, она его спросила:
– А кто вы?
Он говорит:
– Меня зовут Иегуда. Вы знаете почерк вашего мужа?
– Знаю.
Он вытащил из сапога письмо отца. Подал ей. Она прочитала. Отец сообщал, что он находится в Лодзи, в Польше, и с ним все в порядке. И предлагал ехать к нему. А человек, который привезет это письмо, даст нам денег на поездку.
Мама повела себя осторожно, ничего не ответила; кто мог поручиться, что это не провокация, что отца не вынудили написать такое письмо. Иегуда тоже ничего не стал доказывать, просто попросил разрешения переночевать. Мама постелила ему на полу. Назавтра утром он сказал:
– Вы относитесь ко мне с недоверием, что нормально. Но я вам нечто покажу. Быть может, это снимет частично ваше недоверие. У вас найдется топорик?
Я принес ему топорик. Иегуда подцепил им дно своего чемодана, и оттуда посыпались золотые монеты. Он сложил их в кучу и сказал:
– Я приехал, чтобы выкупить из тюрьмы нескольких наших товарищей.
Иегуда оставался с нами еще четыре дня. Уезжал, возвращался. Я выполнял его мелкие поручения, как то: пойти к тому и к такому и спросить, здоровы ли дети. То есть передать месседж. Он произвел на меня сильное впечатление. Абсолютного, неправдоподобного спокойствия. Лицо как стена. И при этом какая-то особая улыбка, которую я не забуду. Он улыбался, когда отказывался отвечать. О себе он ничего не рассказывал, и лишь позже, когда мы встретились уже в Польше, я узнал, что он был членом сионистической организации ревизионистов. То есть крайне правых, с которыми позже я политически воевал. Они были очень твердыми, верными своим принципам, и среди них было немало настоящих патриотов.
Прощаясь, он выдал маме деньги в рублях – достаточные, чтобы доехать до Вильно и еще некоторое время остаться там. И сказал:
– Когда прибудете в Вильно, найдите раввина. Там только один раввин есть. Он молодой, не пугайтесь; он все же настоящий раввин. Он вам скажет, как дальше действовать.
Мы сказали спасибо – и сразу уехали.