— Мы будем ждать, пока нас всех не перебьют! — крикнул Лукан и иронически добавил: — Да здравствует императорская республика! — Дрожа от гнева, он бросал вокруг себя дикие взгляды. — Если не найдется римлянина, решающегося на это, — я собственноручно проткну кинжалом жалкого стихотворца, — с воодушевлением заявил Лукан.
— Пришло время доказать на деле свои убеждения! — воскликнула Эпитария.
— За кого Сенека? Его следовало бы привлечь к нам! — заметил кто-то.
— Он болен! — раздалось в ответ.
— Удобная болезнь: он сидит дома и философствует, чтобы потом примкнуть к победившим..
Лукан вспылил.
— Молчите! — повелительно крикнул он. — Сенека — поэт. Никто и ничто его не касается! — и он побелел, испугавшись собственного повышенного голоса.
Ему было стыдно, что страсти бросили его из ничтожной и низкой придворной среды в эту, такую же никчемную и низменную аристократическую компанию. Лукан был подавлен.
Оба лагеря претендовали на сочувствие Сенеки. Имя мудреца, которого все одинаково ценили — переходило из уст в уста. Весь зал перешептывался о нем, отсутствовавшем и не поддержавшем никаких сношений с заговорщиками.
Лишь Зодик и Фанний молчали. Они удобно возлежали на мягких подушках и не без интереса следили за происходившим, хотя и не уясняли себе положение вещей. Поэтому они предусмотрительно воздерживались от каких-либо возгласов поощрения или протеста. Зато, лишь только пыл улегся, они уверенно и свободно вступили на родное им поприще. Обновленные «Кассий» и «Брут» расположились подле патриция Пизона и обрисовали ему свои праведные труды; они заранее сокрушались при мысли об огромных усилиях, которые придется еще приложить для «поддержания мятежного духа». Пизон поморщился, поняв, к чему клонят эти речи, и вынул деньги.
Собравшиеся ни на чем не остановились. Никто не знал, чего достиг своим приходом.
Когда уже начали расходиться, со двора вбежала любимая хозяйская собака. Это было огромное животное, вполовину человеческого роста; оно было покрыто рыжей шерстью, цвет которой заставил Лукана улыбнуться.
— Нерон! — воскликнул он.
Окружающие были восхищены его находчивостью и стали повторять новую кличку собаки, единогласно ими принятую. Это было единственное, на чем они сошлись.
Эпитарию еще в ту же ночь схватили в предместьи, где она снимала скромную каморку.
Она не оказала сопротивления; не проронила ни слова. Молчала и в тюрьме. Солдаты били ее по лицу, кровь хлынула у нее ручьем из носа и изо рта, тело ее истерзали, но не выпытали у нее ни единого слова. Огненные, мятежные уста, так неутомимо взывавшие к морякам, как будто внезапно устали. Переступив темницу, Эпитария словно поняла, что дело народа погибло, и онемела.
Все обнаружилось: привратник, впускавший заговорщиков, пошел к Эпафродиту, и по его доносу хозяин его, Флавий Сцевиний, был арестован. У него нашли завещание. После этого задержали всех заговорщиков. Пизон покончил самоубийством. Увильнули только Зодик и Фанний, вовремя стушевавшиеся.
На допросах изобличенные в заговоре патриции бормотали имя Сенеки. И теперь оно было у всех на устах. Философ считался другом императора и, упоминая о нем, заговорщики надеялись смягчить свою участь.
Привлеченные к ответу аристократы и патриции сваливали вину один на другого и с каким-то озлоблением опутывали друг друга клеветой.
Сульпиций Аспер, при последнем издыхании, бросил в лицо Нерону свое презрение.
Многие были прикончены на месте при аресте. К Латерию ворвались в дом и, не позволив ему даже попрощаться с детьми, задушили его на глазах у семьи.
Нерон неистовствовал. Заговор, одно упоминание о котором прежде бросало его в дрожь, внезапно оживил его. Ему доставляло явное удовольствие выносить якобы обоснованные смертные приговоры. Суровые приказы сыпались один за другим.
Его мысли словно прояснились: он, наконец, знал, как ему поступать.
Тюрьмы уже были переполнены, но аресты все продолжались. Город замер от страха. Средь бела дня в домах царила полночная тишина. Люди не решались разговаривать даже в запертых комнатах: стены и те имели уши. На улицах лишь изредка показывалась человеческая фигура. В ней можно было с одинаковой вероятностью заподозрить затравленного обывателя и страшного усмирителя; в каждом незнакомце запуганный народ видел либо доносчика, либо будущую жертву доноса; иногда они сочетались в одном лице.
Кто говорил — казался приспешникам Нерона неблагонадежным; кто молчал — был им еще более подозрителен. Слово, сказанное против императора, влекло за собой верную смерть; превозносить его — было тоже опасно: это могло быть истолковано, как хитрость.
Сотни людей погибли лишь за то, что у них на чердаке были найдены пыльные статуи Брута или Кассия. Некоторые были тут же заколоты, потому что якобы наклонили голову перед их изображениями.
Императору стало легче: он посвежел от кровожадного восторга.