Волосы его не были густы, но он искусно разделял их идеально прямым пробором, который ежеминутно заботливо поглаживал. Он носил тогу аметистового цвета, потертую, но изящно задрапированную, как у патрициев.
Многие принимали его за артиста, поэта или плясуна. Хотя он не принадлежал ни к одной из этих профессий, однако таил в себе задатки всех трех. Он носил в душе обломки разбитой жизни; у него не было больше цели; печаль отражалась на его лице, изборожденном темными складками. В глазах его затаилась, казалось, сгущенная, но пылающая тьма; их глубины были словно выжжены солнцем; взор их был взором хищной птицы.
В сорок лет он претворил свое крушение в чудо и разбрасывал теперь с широким размахом драгоценнейшие осколки своего жизненного опыта. Он беседовал по-гречески. Умел играючи говорить обо всем, что взбредет на ум: о женской туфельке, сережке, косметике, стихах и своих вымышленных похождениях с египетскими принцессами, предки которых покоятся в пирамидах. Он рассказывал о кознях поэтов, о привычках и слабостях государственных людей; болтал о всяких пустяках, которые, однако, в его устах казались существенными и знаменательными. В этом пристанище артистов он один производил впечатление настоящего художника, хотя никогда не выдавал себя за такового.
Все ждали из его уст чего-то особенного. Он выработал себе собственный язык, в котором язвительно смешивал старинные, классически-высокопарные выражения с неприкрашенными, грубо-откровенными словечками уличного ночного говора. Он был ядовит, иногда ронял едкие и жестокие слова, насмешливо отзывался обо всех и, прежде всего — о своей собственной особе.
Благородные чувства, жившие в его утонченной душе и когда-то вносившие отраду в его существование, со временем пропитались горечью; сладкое вино превратилось в терпкий уксус, однако — острый и ароматный.
Окружавшие его женщины внимательно слушали его. Он говорил ласкающим, бархатным голосом; одобрил палевые ленты, которые носила Поппея, и ее золотые туфли; назвал Лоллию очаровательной, а египетских девушек — обворожительными, сопровождая улыбкой свои сознательные преувеличения. Он расточал комплименты, как дешевые розы, с небрежной любезностью.
— В Афинах, — произнес он сокрушенно, — женщины носят бледные вуали, а когда поют, слегка запрокидывают голову. Их тело тонко и нежно…
Он любил вино; отпил несколько глотков и грустно посмотрел в бокал.
— Очень печально, — произнес он, понурив голову.
— Что печально?
— Я видел сегодня римлянку, одетую в шерсть. Она была тучна и тяжело дышала. Разве это не ужасно? — и он вопросительно взглянул на женщин.
У игорного стола разгорался смертельный бой. Наконец, даже Бубульк встал. Поэты стали делить между собой деньги. Софокл произвел последнее нападение на богача.
— Добрый правнук великого Софокла! — воскликнул Калликлес с непередаваемой миной. — Посмотрите на него и вы увидите в знаменитой трагедии новую сцену, под названием «Царь Эдип в Риме».
Бубульк подошел к женщинам.
Калликлес, втайне почтивший не одним метким эпитетом его волосатую грудь, узловатые ноги и огромную круглую голову, скорчил, однако, при приближении богача благоговейное лицо. Впрочем, он искренно восторгался богатством.
— Адонис! — бросил он Бубульку.
— Что? — переспросил торговец, никогда не слыхавший об Адонисе.
Калликлес был не в состоянии льстить. Хотя он и считал себя хитрым, он не был знатоком людей и не умел скрывать своего пренебрежения даже к тем, симпатии которых он стремился снискать. Поэтому он никогда ничего не достигал и существовал лишь обучением гетер греческому языку.
Все смеялись над недоумением Бубулька по поводу «Адониса». Но Калликлес, после некоторого замешательства, спас положение.
— Вот честный, солидный человек, — проговорил он, указывая на Бубулька. — Обутый железом, он устремляется к своей цели, как крылоногий Меркурий! Не истолкуйте моих слов превратно, — добавил он.
Зодик, крадучись, подошел к Калликлесу, дабы услышать что-нибудь дурное о Фаннии. Это было его ежедневной потребностью, которую Калликлес с готовностью удовлетворял, чтобы потом обелиться перед Фаннием не менее крепкой характеристикой Зодика.
В этот день оба спросили его мнение о Нероне.
— Он — император, — почтительно ответил Калликлес.
— Но каковы его стихи?..
— У него теплые, мягкие руки…
— Дай, наконец, прямой ответ, — настаивали стихотворцы, знавшие его мнение о Нероне.
— Анакреон был великим поэтом, — воскликнул Калликлес, осушая бокал, но он не был императором. — И он окинул взглядом собеседников, сдерживая улыбку, которая лишь блеснула в его глазах.