Мне вспомнились эти стихи, и меня против воли разбирал смех. Настоятель всю ночь напролет со слезами на глазах клялся мне в любви, а мне казалось, будто все это происходит не со мной, а с какой-то совсем другой женщиной, и уж конечно, он не мог знать, что про себя я думала в это время — ладно, эту ночь уж как-нибудь потерплю, но второй раз меня сюда не заманишь!… Меж тем пение птиц напомнило, что пора расставаться. Настоятель исчерпал, кажется, все слова, чтобы выразить боль, которую причиняет ему разлука-, а я, напротив, радовалась в душе — с моей стороны, это было, конечно, очень нехорошо…
За стенкой послышалось нарочито громкое покашливание моего дяди, громкая речь — условный знак, что пора уходить; настоятель пошел было прочь, но вдруг снова вернулся в комнату и сказал:
— Хотя бы проводи меня на прощание!
Но я уперлась: «Мне нездоровится!» — и так и не встала с ложа. Настоятель удалился огорченный, он казался и впрямь несчастным, я видела, что он ушел в тоске и обиде, и почувствовала, что взяла грех на душу, обойдясь с ним, пожалуй, слишком жестоко.
Я сердилась на дядю, устроившего это свидание, за его неуместный поступок и под предлогом моих служебных обязанностей решила уехать как можно раньше. Я вернулась во дворец еще затемно, а когда прилегла в своей комнате, призрак настоятеля, с которым я провела эту ночь, так явственно почудился мне у самого изголовья, что мне стало страшно. В тот же день, около полудня, пришло от него письмо, подробное, длинное и — это чувствовалось с первого слова — искреннее, без малейшей лжи или фальши. К письму было приложено стихотворение:
Не то чтобы я внезапно совсем охладела к настоятелю, просто эта связь слишком тяготила меня, казалась мучительной. «Мне нечего ответить на столь неистовое чувство…» — думала я и написала:
В ответ на пространные изъяснения в любви, которыми было переполнено письмо настоятеля, я послала ему всего лишь это стихотворение.
С тех пор, что бы ни писал, как ни упрашивал, я не отвечала, а уж о том, чтобы навестить, и вовсе не помышляла, отделываясь разными отговорками. Больше мы не встречались. Наверное, он разгневался, поняв, что так и не увидит меня до конца года, и вот однажды мне принесли письмо. В бумажном свертке лежало послание от моего дяди Дзэнсёдзи. В нем говорилось:
«При сем прилагаю письмо настоятеля. Не могу выразить, как мне прискорбно, что дело приняло такой оборот… Тебе не следовало так упрямо избегать его. Ясно, что он горячо полюбил тебя не случайно, это чувство, несомненно, возникло еще в прошлых его воплощениях, а ты так жестоко обошлась с ним, и вот — горестные итоги, поистине достойные сожаления! Настоятель гневается также и на меня, и я трепещу от страха!»
Я развернула письмо настоятеля. Оно было написано на священной бумаге, предназначенной для обетов, уж не знаю, какого храма, — из святилищ Кумано или из храма Конгобудзи [61] на святой горе Коя, которому подчинялся храм Добра и Мира. Сперва были перечислены имена всех шести с лишним десятков японских богов и буддийских заступников Японии, начиная с Индры и Брахмы [62], а дальше стояло: